В районе Крымского моста она так и осталась «Надькой из парка», проституткой, дочерью проститутки.

В Химках она была просто москвичкой, вероятно где-то работающей, да мало ли где работают сегодняшние москвички, кому это интересно?

Наверное, кто-то считал ее содержанкой, но ведь это совсем не то, что проститутка, это даже уважение может вызывать, смотря кто содержит.

Короче, ее социальный имидж Надю полностью удовлетворял.

Было только два момента, не дававшие ей жить спокойно. И оба, так или иначе, связывали ее жизнь с матерью, и эта связь сама по себе ее с некоторых пор стала основательно раздражать.

Особенно когда мать прочно села на иглу и уже не могла обходиться без ежедневной дозы. Она начала сильно сдавать, все реже выходила из дома, поскольку за неделю старела на год, все и всех ненавидела, и в конце концов перестала вставать с постели.

Вся ее ненависть к своей жизни и жизни вообще сосредоточилась на дочери, от которой она теперь полностью зависела. Она не могла даже самостоятельно сделать себе укол, не то чтобы раздобыть дозу.

Все это было теперь на ее Надьке, и за это она ненавидела ее еще больше.

Ненависть матери не раздражала Надю, а утомляла с каждым днем все сильнее. Ее наркотическая зависимость требовала ежедневных расходов, расшатывающих продуманную стабильность ее существования.

Она начинала понимать, что мать тащит ее за собой, на тот путь, по которому прошла сама, и мысль о возможности повторения этого пути ею вызывала у Нади невыносимую скуку, до ломоты в скулах.

Можно было, конечно, решить все просто, – не приезжать, например, неделю, а потом посмотреть, чем дело кончится. А что оно за неделю окончательно кончится, Надя не сомневалась.

Она часто думала об этом, понимая, что такой выход будет действительно лучшим выходом для них обеих – и для нее, и для матери.

Но решиться на это не могла.

Что ей мешало, она не могла бы объяснить.

Может быть, воспоминания, что именно это умирающее существо дало ей первое чувство сексуальной свободы, помогло ей впервые испытать ощущение физиологической радости от своего тела?

Может быть то, что только лежа когда-то в постели с матерью, она получала то, чего не могла потом получить ни от одного мужчины?

Может быть, это была привычка к постоянному страданию, вошедшему в ее жизнь вместе со страданием ее матери и постепенно ставшему ей так же необходимым?

И она ездила на другой конец Москвы к своему старому знакомому, бывшему клиенту, одному из тех, кого мать ей передала как бы по наследству, и который давно перестал быть клиентом, а просто остался хорошим знакомым, к которому всегда можно обратиться за определенного рода товаром, в любое время суток.

Привозила матери героин, делала ей уколы, наблюдая, как та затихает после них то с ясной блаженной улыбкой, то с безобразной гримасой страдания.

Ей было очень тяжело ощущать свою родственную привязанность к этому полутрупу, для которого она не могла, фактически, ничего сделать, – ни облегчить страдания матери, ни навсегда прекратить их решительным вмешательством в ее судьбу.

Но был и еще один момент, который отравлял ее существование, внося душевный дискомфорт в ее размеренный, лишенный резких движений душевный мир.

С детства отложились в ее памяти рассказы матери о мужчинах, с которыми женщина чувствует себя женщиной, о настоящих мужчинах, которых ей так и не довелось встретить в своей не очень интенсивной, но все же довольно продолжительной сексуальной практике.

Рассказам матери она не верить не могла, настолько они были наполнены непосредственным переживанием и подлинностью ощущений.

Идеальный мужчина существовал в ее воображении, в ее представлениях о мужчинах вообще и о мире в целом, но она ни разу его не встретила, и уже сомневалась в себе. Может быть, это она какая-то не такая, может быть, мужчины, о которых рассказывала мать, просто не обращают на нее внимание, она для них не интересна?

А что, если дело в том, что она вообще не может быть женщиной в полном, настоящем смысле этого слова? Настоящей женщиной?

Такой, какой когда-то была ее мать?

От этой мысли желание убить мать становилось просто невыносимым, и Надя убегала из квартиры на Димитрова, пытаясь отвлечься от навязчивой мысли.

...Она ехала из Бабушкина и везла в сумочке героин для матери, который только что купила у своего личного поставщика, постаревшего среди московских проституток ловеласа, лысого и худого как черенок лопаты, с которой он всегда являлся на встречу с ней, изображая рыболова, отправившегося накопать червей. Поэтому московские закоулки, в которых он назначал ей места свиданий, отличались своеобразной экзотичностью.

На этот раз, например, ей пришлось тащиться почти до Кольцевой на северо-восток Москвы и долго блуждать по Перловскому кладбищу, прежде, чем ей удалось, наконец, выбрести к мосту, разделяющему Ичку и Джамгаровский пруд. Там, под мостом, он и продал ей героин, достав пакетик из консервной банки, заполненной дождевыми червями, которых он уже и в самом деле успел накопать.

Она зацепилась за выражение лица Ивана, когда тот вошел в вагон метро на Рижской и окинул немногочисленных пассажиров беглым, но очень цепким взглядом. Он только скользнул глазами по ее лицу, ни на миг не остановившись на нем, но этого мгновения ей хватило, чтобы понять, что она видела уже что-то похожее.

Это настолько заинтересовало ее, что она вслед за ним на проспекте Мира вышла из вагона, сошла со своей линии и, плохо понимая, что делает, пошла за Иваном к переходу на кольцевую.

Она практически не смотрела на него, вернее, смотрела, не видя, занятая своими мыслями, копаясь в памяти и пытаясь сообразить, что ей напомнили эти промелькнувшие перед нею глаза, показавшиеся столь странными в вагоне московского метро.

В вагон Надя вошла вместе с ним, народу было не много, и она села напротив, чтобы спокойно рассмотреть его лицо и вытащить засевшую в памяти занозу. Маленькую, но очень болезненную.

Подумав, что неприлично рассматривать откровенно незнакомого человека, она достала из сумочки любимую Франсуазу Саган в мягкой обложке, открыла наугад, и сделала вид, что читает.

У сидящего напротив человека был острый взгляд, а Надя не хотела привлекать к себе внимания, опасаясь что ее поймут неправильно и сочтут ее настойчивое внимание уловкой проститутки, ищущей клиента. Поэтому несколько минут она сидела уткнувшись в книгу, хотя не видела в ней ни одной строчки, не в силах отделаться от стойкого ощущения, что виденные ею глаза она уже встречала и не однажды. Причем, чуть ли не в зеркале.

Когда Надя оторвала взгляд от книги, человек, взгляд которого ее так заинтересовал, сидел, прикрыв глаза и, казалось, дремал. Пользуясь моментом, Надя хорошо его рассмотрела.

Он выглядел довольно молодо, может быть всего лет на пять старше нее. Короткая стрижка открывала крутой упрямый лоб, середину которого прорезала глубокая морщина, очень странно сочетавшаяся с молодым в целом лицом. Прямой, слегка удлиненный – римский – нос вел к тонким, жестким губам, вероятно, часто сжимавшимся очень плотно – об этом свидетельствовали характерные морщинки в уголках губ. Подбородок был средним, не особенно массивным, не худым, только немного зарос щетиной, не лишая, однако, его обладателя вида слегка запущенного интеллигента.

Обычное лицо самого обычного, ничем не примечательного москвича, то, что называется – без особых примет. Рядовое лицо.

Особая примета была – глаза.

Сейчас, не видя их, Надя подумала, что, если бы не глаза, она никогда бы и внимания на него не обратила, настолько рядовым, типичным было это лицо. Лицо обычного московского инженера, или тренера какой-нибудь детской спортивной секции – на мысль об этом наводила его слишком короткая стрижка.

Но глаза меняли все в этом лице.

Едва она подумала о его глазах, сидящий напротив открыл их и оказалось, что он смотрит прямо на нее. Смотрит напряженно, словно оценивая опасность, исходящую от нее. Он и сам весь как-то напрягся, шевельнув рукой, засунутой в карман джинсовой куртки, а другой, свободно лежащей на сидении, схватившись за его край.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: