Можно привыкнуть к опасностям и трудностям, но к гибели друзей не привыкнешь. Это особенно остро отдается в сознании летчиков, людей хотя и привыкших к постоянному риску, но не лишенных воображения.
— Если сидеть и ждать результатов, можно сойти с ума! — Бродов хлопнул ладонью по столу и вместе со стулом придвинулся к товарищам, смотревшим на него выжидающе.
— Ты считаешь — найдут? — спросил Ступин.
— Сохранилась бы машина… — покачал головой Ильчук.
— Я считаю, с завтрашнего дня нам надо опять входить в колею. Будем заниматься теорией. Иван, за тобой еще старый должок, ты должен подготовить материалы по устойчивости двигателя.
Бродов посмотрел на Ильчука, поиграл желваками, что-то припоминая:
— Да, Петро, ты, кажется, еще не отдыхал в профилактории?
— До того ли сейчас?
— Оформляйся и на днях уезжай, а то за тебя Вера Павловна возьмется. Она сегодня уже интересовалась тобой. А с врачами шутки плохи.
— Ладно, — с неохотой согласился Ильчук, и в это время в дверях показалась сухопарая фигура Крученого:
— Калька здесь? Комиссии понадобилась.
— Здесь, Валентин Дмитриевич. Зайди-ка на минутку, — позвал Бродов и, дождавшись, когда Крученый закроет за собой дверь, пробуравил его острым колючим взглядом. — Ну, что?
Крученый покачал головой:
— Бесполезно. И зацепиться не за что.
Работая в комиссии, он за эти дни осунулся и почернел. Под глазами расплылись темные круги, со лба не сходили мелкие подвижные морщинки. Его видели лишь урывками, все с бумагами больше, и даже не имели возможности перекинуться двумя-тремя фразами.
— А когда находили причину при катастрофе? — Он передернул худыми плечами, и тужурка, висевшая на нем, заколыхалась, как на вешалке. — Что-то с движком, а попробуй узнай — что! Ну, я пойду, — спохватился Крученый.
Его проводили сочувствующими взглядами.
— Совсем избегался старик, — сказал Бродов.
— Хлопотливая у него должностишка, — добавил Ступин. — На таком участке иначе нельзя. Самый ответственный…
Бродов скривил губы.
— Трудно предположить, где самый ответственный, — возразил он. — В самолетостроении нет второстепенных участков — все главные.
Ступин промолчал: спорить не хотелось. Он только погладил тоненькую ниточку кавказских усиков и стал листать техническое описание двигателя, с которым в последнее время не расставался.
— А ведь дело на том и застопорится, сердцем чую, — подал голос Ильчук. — Побанкуют, побанкуют, напишут акт — и разойдутся. А летать-то нам…
— Да…
— В чем же дело? Где причина?
Вошел Захарыч — специалист по кислородному оборудованию. Он всегда помогал летчикам одеваться в высотные костюмы перед полетами.
— Там его одежда. Что с ней делать? — спросил он осторожно.
Летчики спустились в гардеробную. В раскрытом шкафу зеленела его тужурка. Поверх нее висела фуражка с блестящим лаковым козырьком. Надо отнести вещи жене, но никто не решался взять на себя такую непосильную миссию. Это была бы еще одна рана. Бродов подошел к шкафу и под молчаливое одобрение товарищей закрыл его.
— Пускай пока побудет здесь, там видно будет, — сказал он.
В тот вечер Сергей снова никуда не пошел, хотя сидеть в доме одному было в эти дни особенно тяжело. На людях горе переносится легче. Но он заставлял себя заниматься через силу, через силу ел, разговаривал, слушал, смотрел на самолеты. Все, что он делал в последние дни, стоило ему немалых усилий. Перед ним на столе лежали книги и конспекты. Из раскрытого окна долетали голоса детей, глухо шумел прибой городской жизни. Прохладное осеннее солнце скупо просачивалось с белесого неба, подернутого полупрозрачной тканью тонких облаков. Отходила и осень.
«Скоро белые мухи закружатся», — подумал Сергей. Он устало положил голову на руки. Впервые за последние столь напряженные дни он почувствовал в себе способность забыться.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В современной авиации — области точных математических расчетов и глубоких инженерных мыслей — приблизительность знаний сейчас просто немыслима. Это понимал Кирсанов. Он готов был долгие часы упорно и настойчиво просиживать над схемами и описаниями конструкции самолета, он заставлял себя разбираться в тонкостях деталей, восхищаясь остроумной находчивостью их создателей. Иногда он наталкивался на мысль, что, будь он не летчиком, посвятил бы свою жизнь механизмам: изучал бы их, строил, творил. Здесь, в мире техники, жило его сердце. Но когда Кирсанов видел монолитную, отточенную, в струнку подобранную, стремительную уже по самому внешнему виду машину-птицу, им овладевала целая гамма иных чувств, в нем прорывались восторг и радость, бушевала жажда полета, жажда подвига.
При виде прекрасного в человеке оживает художник.
Свежим, росистым утром звеняще-серебристой стрелой, разматывая за собой белое кружево кондиционного следа в далекой стратосферной сини, несется одинокий истребитель. Он кажется хрустальным и прозрачным, и восхищенный взгляд не устает следить за легким его перемещением из одного края неба в другой, пока наконец не растворится самолет в голубой дали.
Кому как не Кирсанову понятно, какими трудами, какой ценой нервов и здоровья достается это, сверкающее творение рук человеческих! За экраном остаются бессонные ночи кабинетов, клокочущие адским огнем сталеплавильные печи, гремящие, скрежещущие, наполненные дробным перестуком механические цехи и величаво важные от сознания финального этапа предстартовые ангары, где собранное воедино крылатое новорожденное чудо в последний раз перед выкаткой из мартеновской утробы бережно обхаживают, нежно зализывают и готовят к решающему дебюту. За экраном остается и скромная работа когорты летчиков-испытателей, к которой теперь уже по праву может причислить себя Сергей Кирсанов. А ведь слагаемые испытательной работы — тишь учебных классов и громобой аэродрома, жаркие словесные баталии и одиночество стратосферных полетов, крутоверть высшего пилотажа и мучительные раздумья о природе и закономерностях возникновения дефектов в конструкции самолета, о тех загадках, которые еще встречаются в полете. Иногда эти загадки быстро разгадываются, легко устраняются, иногда они выливаются в трагедию.
Когда у Гранина в полете возник предпомпажный режим и он своими молниеносными действиями прекратил дальнейшее развитие неустойчивой работы двигательной установки, это, пожалуй, и было то зачаточное состояние дефекта, вкравшегося в конструкцию сложного механизма. Сигнал был достаточно серьезный, однако люди не сумели докопаться до самой глубинки, не сумели разгадать причину сигнала. Двигатель запускался и работал на земле, как часы. Объективные средства контроля ничего подозрительного не показали. Комиссия так и не пришла к единому мнению, хотя кое-кто и поговаривал: летчику, дескать, показалось…
Что же все-таки случилось с движком? Почему он так предательски подвел? В чем закавыка? Или отказ запрограммирован в самих расчетах? Или это производственный дефект?
Кирсанов понимал, что ни его друзья-испытатели, за плечами которых уже имелись солидные знания и весьма внушительный опыт, ни тем более он не в силах найти решение неожиданно возникшей острой проблемы, которая, однако, не терпит отлагательств. Над ее решением будут биться теперь целые коллективы авиаспециалистов-конструкторов, но это вовсе не означает, что можно позволить себе оставаться в стороне и ждать разрешения проблемы. Иногда и летчик-испытатель может помочь, он может натолкнуть инженеров на дельную мысль.
Вполне возможно, думал он, что причина несчастья заложена в самой поспешности, в этой неустанной погоне за моральной молодостью самолета. Ведь время сейчас такое, что отставать никак нельзя. Что ж, значит, так надо — кому-то первому бросаться на амбразуру.
Когда шла война в Корее и американцам срочно пришлось доводить до нужной кондиции свой пресловутый истребитель «Сейбр», не отвечающий в то время высоким требованиям современного боя, они за девять месяцев только в одном летно-испытательном центре Эдварс потеряли шестьдесят два испытателя…