Было от чего стать чуть небрежным, чуть рассеянным и чуть усталым. Конечно, в ту нашу первую встречу в Москве мы говорили о разном и мудрено было друг друга понять. Мы и не поняли, удовлетворились отношениями чисто приятельскими, с оттенком горечи из-за очевидного непонимания. Мне надо было пробежать пройденное им, почувствовать своим то, чем Марк уже жил (в свете реальной сахалинской жизни, которой я полагал себя причастным, мне это казалось суетой и московским топтанием на месте). Но торопиться я не мог, был не в состоянии проскочить промежуточные звенья - мой опыт требовал собственного усвоения, последовательности в эволюции и созревании.
Никогда ни с кем не было у меня такой полной душевной близости, способной откликаться на всякое чувство, не стыдящейся его проявления. Инфантильность, о которой я столько пишу, кормилась нашим общением друг с другом, распускалась пышным цветом, когда мы встречались и, не обращая внимания на окружающих, могли говорить друг с другом только нам понятными знаками. Наверно, это была молодость, наверно, не бывает такой второй встречи, но порой в той щедрости товарищеской любви и участия, которыми я, кажется, жив, я так остро ощущаю нехватку этого, всегда со стороны смешного самораскрытия, подразумевающего и ответную потребность в столь же полной распахнутости. Ирония - одежда, а скорее униформа времени, сколько она съедает таких душевных движений, нисколько не выражая, а всего лишь скрывая истинную сущность человека.
Разумеется, не было случайности в появлении Щеглова именно в "Новом мире" (как потом и Солженицына, хотя эта проблема стала предметом ожесточенных споров: "Самое высшее, что было в вашем "Новом мире", Солженицын, появился на его страницах по чистой случайности: отнесли бы его в "Октябрь", Кочетов бы тут же опубликовал, а потому Солженицын не имеет никакого отношения к Твардовскому..." - я еще вернусь к этому разговору), хотя внешне могло показаться, что это было случаем, стечением пустых обстоятельств.
"Я уже давно заметил, - рассказывал Марк, - когда ковылял обычно по Тверской из университета, вывеску - "Знамя", против книжного магазина, чуть выше Моссовета. А есть ли другие журналы, не знал. Однажды потащил туда рукопись - курсовую работу о сатире Толстого. Прихожу, рукопись в трубочке, привязана к костылю. Встречает мрачный тип: "Что же вы, - говорит, - не перепечатали, мы в таком виде не читаем. И переписано небрежно, с помарками. Занимаетесь классикой, а нет у вас уважения к традициям русской журналистики". - "Русская журналистика никогда не занималась чистописанием, - сказал Марк, - и каллиграфия не ее добродетель". На этом его отношения со "Знаменем" закончились, а Гудзий, его научный руководитель, пожурив за самодеятельность, сам отдал работу Твардовскому, разумеется, предварительно перепечатав.
И тем не менее, конечно же, не случайно статья Щеглова "Особенности сатиры у Л. Толстого" - первое его печатное слово - появилась в "Новом мире"; дело было не в том, что в тот раз в "Знамени" его так лихо завернули, по-своему были правы - мало ли заносчивых графоманов сворачивало с улицы Горького под арку, следуя указателю, ведущему их в журнал Кожевникова, - а в том, что новому журналу Твардовского нужен был такой автор: свободный, азартный, талантливый и чистый. А Кожевникову он был именно не нужен, потому что каждого из этих качеств в "Знамени" смертельно боялись, на дух не принимали никакой самостоятельной мысли, а последующие попытки перетащить Щеглова в "Знамя" были данью все тому же непониманию, что в литературе кончается игра, начинается жизнь, в которой у людей, этим делом занимающихся, должна быть позиция, любовь, презрение, гнев, а не просто витиевато изукрашенная служба по литературному ведомству, которая требует всего лишь умения складывать буквы в слова, а потом в фразы, заполняя страницы болтовней, непременно угодной начальству.
Страшное и постыдное ведомство - Союз писателей, окончательно сложившееся к нашему времени в литературное министерство, объединяющее в себе функции хозяйственной организа-ции с соответствующим отделом другого министерства - на Лубянке. Поразительная, только фискальная организация профсоюз по идее! - даже не пытавшаяся хотя бы однажды спасти или защитить в серьезной беде кого-то из своих членов, зато с успехом прикладывающая руки к прямому убийству множества, в том числе самых одаренных, составляющих гордость нашей литературы. (Зато с какой радостью чиновники от литературы ведут борьбу за дело, ничего от них не требующее: помочь обменять трехкомнатную квартиру на пятикомнатную, выручить наскандалившего по пьянке писателя или уладить дело с некстати нашумевшей брошенной женой: демонстрация широты понимания сложности творческой натуры, своих связей, энергии - не зря едим хлеб! Меня потрясла недавно пустячная, впрочем, вещь, случайно попавшая на глаза фраза в отчете о заседании правления СП РСФСР: "Широко обсуждались вопросы помощи пострадавшим от землетрясения писателям Дагестана"! Очень характерно, как, впрочем, и "Ужин рыбака" в доме литераторов, спецбуфет в "Литературной газете" и том же Союзе писателей).
Удивляться тут нечему: весь смысл такого Союза прежде всего в облегчении осуществления контроля над жизнью и работой его членов (о прямом пособничестве руководителей СП карательным органам рассказала Надежда Яковлевна Мандельштам в главе о последнем аресте Осипа Эмильевича - история с его несостоявшимся, хотя и объявленным вечером в Доме литераторов, отправкой его в дом отдыха, как бы под домашний арест и т.д. А самоубийство Цветаевой в Елабуге не было завершением такого же рода или подобной операции, не говоря о прямом убийстве Бабеля, Корнилова или Ивана Катаева?). Все это общеизвестно, но поскольку практически вся пишущая в стране братия мечтает объединиться в этом Союзе (это единствен-ная возможность кормиться, работая в литературе профессионально), то по сути каждый сочинитель как бы является в ГБ по собственному желанию: пишет заявление, заполняет анкеты, собирает рекомендации, приносит в подтверждение лояльности свои книги, обещая тем самым быть на высоте и дальше, а потом, получив удостоверение, платит два с полтиной в год за членство и уже имеет право ходить в писательский клуб, в ресторан и парикмахерскую, может присутствовать или даже участвовать в так называемых дискуссиях и детских утренниках, прикрепляется к специальной поликлинике; получает возможность одалживать деньги в Литфонде, шить у шикарных портных в писательском ателье и жуировать в доме творчества. Все это покрыто мифом о сообществе писателей разных творческих индивидуальностей, якобы существующей демократичности выборов правления и всяких других должностей во всевозможных советах и проч. В писательском клубе, к которому вечером подкатывают десятки машин, жужжит хор веселых голосов, сытые, модно-небрежно одетые мужчины, красивые, блистающие туалетами дамы и девочки, коньяк рекой, целевые вечера ("ужин рыбака, "охотничий ужин" и т.п.), суетливая нервность, овладевающая всеми переступающими порог прекрасно отделанного дома по улице Герцена (с целым комплексом зданий, выходящих и на улицу Воровского), с десятками служб, биллиардной и барами, милыми официантками, исполняющими несколько ролей одновременно, установленной аппаратурой подслушивания, штатом спецсотрудников, руководимых секретарем - бывшим генералом органов.
И все это при внешней благопристойности: творческие дискуссии, кипение страстей, смелые выступления, чтение острых стихов, рассказов, статей и мемуаров, юбилейные вечера и т. д. и т. п. - разнообразная, с размахом и фантазией придумываемая милыми, порядочными либералами программа функционирования этого клуба - одного из самых отвратительных и противоестественных порождений нашего времени.
Но интересно, что был момент, когда суть этого заведения и этого Союза как бы позабылась, когда родилась надежда на возможность в этих стенах, в узаконенных рамках добиться чего-то, когда виделся смысл и в публичном выступлении в любой самой маленькой аудитории на улице Герцена, а выборы прогрессивного правления и провал рутинеров казался победой левых сил (очевидная здесь терминологическая путаница только подтверждает условность этого разделения) , говорил о том, что "значит что-то можно", строились головокружительные планы, да и перепуганное начальство в тот момент отнеслось чуть ли не всерьез к этой жалкой жизни, пустил же кто-то заставившее вздрагивать словцо о "клубе Петефи"...