Случилось это в Токио, где они заключали договор об эксплуатации лесной зоны в районе строительства железной дороги. Японцы упрямились, выдвигали непосильные условия, хитрили, дело двигалось черепашьим шагом, а из Москвы давили - стране нужны йены. Раз вечером Балашов ушел прогуляться и забрел в какой-то зеленый пригород. Справа и слева были небольшие дома в садах, он остановился около одного из них с плавной, похожей на ладью крышей и стал смотреть, как в доме зажгли свет, а потом загорелись разноцветные фонарики, развешанные в саду между деревьями, и рядом с цветником забил радужный фонтан. Было покойно и тихо, пахло цветами и лимонами, и на следующий день, когда японцы сняли одни условия и выдвинули другие, более приемлемые, дело тронулось с мертвой точки, и плохенький переводчик то и дело лез в словарь и путался в терминах, а деликатнейшие и застенчивые представители фирмы, все как на подбор в широких затемненных очках и безукоризненных костюмах, ничем не выражали своего недовольства и ждали. Весь этот душный, несмотря на кондиционеры, тяжелый день Балашов был рассеян, глядел на часы, торопил время и думал не об индексах и коэффициентах лесопользования, а о том, что пора кончать с тусклой жизнью и гробить себя на контракты и банкеты, коротать романы с холеными, умелыми женщинами, которые были так холодны, что после их ухода приходилось пить коньяк, для того чтобы согреться, что пора наконец подумать об обыкновенном уюте и привести в дом хорошенькую женщину, разбить сад и затеять в нем фонтан с разноцветными фонариками. И, уже переводя свои мысли в деловое русло и запивая их на банкете водкой, Балашов решил, что по приезде в Москву он немедленно оформит развод с Антониной, хоть это и будет стоить ему неприятного разговора в парткоме, и займется устройством личной жизни. Однако по приезде в Москву выяснилось, что деликатнейшие и застенчивые японцы надули Балашова бессовестнейшим образом и он заключил крайне невыгодный договор. И тогда Балашова вызвали в самый просторный кабинет и выложили все разом: и про этот злосчастный договор, и про его частную жизнь, и про то, что он дезертировал в свое время с целины, и про связи в Марокко, где он торчал в годичной командировке и, тщательно конспирируясь, ходил в бордель. И про то, что всем известны его отношения с семьей, и про еще многое другое, что он за собой не знал или успел забыть. Все это ему припомнили, сняли с должности, исключили из партии, и барствующий охранник отобрал у Балашова его тисненное золотом удостоверение, а казенные "Волги" по-волчьи на него завыли сиренами, чтобы он не путался под колесами у больших людей.

Балашов был разбит наголову, как швед под Полтавой. Целыми днями он валялся дома, а когда становилось невмоготу, уходил и слонялся по улице, словно прогуливающий уроки школяр Идти было не к кому, а возвращаться домой не хотелось. Впервые за много лет его собственная квартира, где никогда не орали дети и мягко и расслабляюще светили бра, нагоняла на него тоску, и он ощущал в ней мерзость запустения и одиночества. И тогда он вспомнил про Антонину и поехал к ней. Антонина встретила его очень сдержанно, и Балашов коротко сказал ей, что некоторое время не сможет платить алименты, потому что нигде не работает. Он был так плох, что Антонина смягчилась, и весь вечер Балашов просидел у нее на кухне, клял судьбу, самураев и людскую несправедливость. Антонина слушала его без злорадства и равнодушия, Балашов отогрелся и почувствовал, что уходить ему никуда не хочется. Он смотрел на Антонину, как не смотрел на нее Бог знает сколько лет, она была красива красотою зрелой, уверенной в себе женщины, ладная, покойная, и неожиданно для самого себя Балашов стал говорить ей, что дурак он был, когда от нее ушел, а теперь все так лихо получилось и у него, и у нее. И говорил, что скучал и мучился, хотел прийти, но боялся, что она его прогонит, а теперь у него больше нет сил, он устал и ничего ему не надо: ни власти, ни почета, ни денег, ни дорог, а только семью, детей. И хотя он почувствовал это только здесь, у нее на кухне, в его словах не было фальши или лжи, а лишь преувеличение мужика, задетого за живое. И через каждые два слова он твердил ей, жадно заглядывая в глаза:

- Веришь? Понимаешь?

Антонина слушала его с печальной улыбкой и не перебивала, но потом поднялась и сказала:

- Вот что, милый, поздно уже. Поезжай-ка домой.

- Но, Тоня,- взмолился Балашов,- я ведь серьезно. В конце концов мы же муж и жена, нас никто не разводил. Мы ведь не старые еще, Тоня. Мы с тобой ребеночка еще заведем, хочешь? А детям скажешь, что я наконец приехал. Ну что ты, Тоня?

И он стал что-то еще говорить взахлеб про сад и разноцветные фонарики, которые привезет ей из Японии, а потом подошел к Антонине и попытался притянуть ее к себе и поцеловать. Но Антонина вздрогнула, отошла от него и покачала головой:

- Нет, Балашов, поздно ты собрался. Отболело уж все. И дети в тебя давно не верят. Про золото на Камчатке. Лет-то знаешь сколько прошло? Иринка вон школу кончает.

- У тебя кто-то есть? - резко спросил Балашов.

Антонина хотела не отвечать, но против воли у нее вырвалось:

- Некогда мне было этим заниматься.

- Так что же, ты больше не любишь меня? Не нужен я тебе такой? Тебе удачливого подавай? - угрожающе проговорил Балашов.

- Ты, если хочешь, заходи, я буду рада,- ответила Антонина.

- Нет, ты постой,- Балашов яростно схватил ее за рукав и зашипел: - Мне нужна жена, слышишь? Жена! Если ты не хочешь быть мне женой, то развод, поняла? Немедленно, сейчас же! Развод!

- Как тебе будет угодно,- сухо ответила Антонина и высвободила руку.

Балашов ушел. У Антонины ночью разболелось сердце, утром она поехала на дачу, где были дети, и весь день провела с ними. А Балашов понял, что никогда и ни при каких обстоятельствах он не разведется с Антониной, это единственная твердая валюта, которая есть в его жизни. И от этой мысли ему стало легче, он подумал, что все не так страшно, у всех жизнь нескладная, и кто там разберет, кому хуже, кому лучше. Он нашел себе тихую работу, вечерами смотрел телевизор, а на выходные дни ездил на Истринское водохранилище ловить лещей. Жизнь перевалилась на другой бок, стала тихой и неяркой, и надобно было поудобнее устраиваться в саночках, которые легонько катились вниз.

Он стал ходить к Антонине, играл с сыном и иногда брал его с собой на рыбалку. Антонина ему ничуть не препятствовала, и единственное, что омрачало его отношения с семьей, было поведение дочери. Иринка на дух не переносила Балашова и всячески ему это выказывала. Ей ничего не стоило сказать ему дерзость или демонстративно уйти из дома, когда он приходил. Она наотрез отказывалась от любых подарков, а однажды, когда Антонины и Сережки не было дома, и вовсе не открыла Балашову дверь. Он не знал, как себя с ней вести, что отвечать на ее выходки, терялся и предпочитал приходить тогда, когда наверняка знал, что Иринки нет дома.

- Что, трепещешь перед дочкой? - спрашивала его Антонина.- И то, сам виноват. Прошлялся где ни попадя - что ж ты теперь от нее хочешь?

Но с Иринкой она разговаривала иначе:

- Доча, плохой он или хороший, не тебе судить. Он твой отец. Ишь чего надумала, собственного папашу из дома гнать.

- Папашу! - фыркала Иринка.- Где он был, этот папаша, когда мы все тут загибались? Он что, про нас помнил, приходил, помогал тебе? Тридцатник пришлет, откупится, и все дела. А теперь, конечно, детки выросли, здоровые, сильные, забот с ними никаких. Теперь он папаша! О старости поди думает кто с ним будет нянчиться, когда все его бабы разбегутся. И вообще, я не понимаю, зачем он тебе сдался? Гнать его надо!

- Ну вот что,- отвечала Антонина уязвленно,- нужен он мне или нет, я буду решать сама. А ты сделай милость, не настраивай против него Сережку. Тебе он, может, и не нужен, а парню без отца плохо.

Сережка действительно относился к Балашову иначе. То ли потому, что был парень, то ли потому, что не застал того времени, когда Антонина лила из-за Балашова горькие слезы, но никакой неприязни к отцу он не испытывал. Он ни разу не задал ни отцу, ни матери вопроса, почему они живут порознь, не пытался их сблизить или примирить, был на редкость мягок и тактичен, но все же Балашов чувствовал в отношении сына к себе какую-то сдержанность, недоговоренность. Он искал в нем что-то от себя, то, что давало бы ему право сказать - это мой сын, моя кровь, мое продолжение, но ничего похожего на Балашова в этом четырнадцатилетнем приветливом мальчике не было, и Балашов испытывал чуть ли не разочарование и бессилие. Откровенно не принимающая его дочь была ближе и понятнее, чем сын. Балашов чувствовал, что Иринка не любит его за нечто конкретное, ощутимое, не любит, как умеют не любить спесивые девицы, которых он повидал немало. Сын же другое дело, иногда Балашову казалось, что тот проводит с ним время только из жалости, из уважения к тому обстоятельству, что Балашов является его отцом. И если бы не это скуластое лицо с тонкими губами, то Балашов вообще засомневался бы, его ли это сын. Он чувствовал в себе потребность влиять на сына, но откровенных разговоров не получалось, чаще они мучительно молчали, и Сережка снова по обязанности, что ли, рассказывал вялые истории из школьной жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: