— Такой идиллии не было никогда, — возразил игумен. — Таинства не действуют магически. И освящается человек по вере — бывает даже, что причащается в осуждение…
— Конечно, но не было и такой пустыни, когда тысячи, сотни тысяч людей не только не причащаются, но и не знают, что такое Причастие.
Я обретала дар свободной речи, и слова не падали в пустоту. Вот совершалось одно из чудес, которыми живет мир Божий: мы стояли На краю земли, в храме, укрытом в горах, — два грузинских монаха, священник-грузин и мы с сыном, только что вошедшие в их мир и, казалось бы, всем строем судьбы иноприродные им. Но я начинала ощущать, что мы не чужие, потому что у всех нас, вместе с князем-монахом, построившим храм, есть общая родина — наше небесное Отечество, и там мы уже соединены узами не менее прочными, чем узы родства.
— А теперь стало много людей, особенно из интеллигентов, которые говорят, что верят в Бога, но не принимают Церковь, — говорит Венедикт. Чем вы это объясняете?
— Они верят не в Бога и не в Христа. Это просто невнятное ощущение, что есть нечто более высокое, чем мы сами, мир иной. А что это за мир и что вмещает слово «Бог» — здесь зона полного неведения и невежества.
Я заговорила о том, что наука давно пришла к осознанию своих пределов. Она не отвечает на главные вопросы бытия, не знает ни начала мира, ни тайны жизни и ее причины. Но даже примиряясь с существованием Бога, рационализм старается Его абстрагировать, подменить безличным духом или абсолютной идеей. Все это ни к чему не обязывает, а для многих и ничего не меняет.
Для современного сознания гораздо труднее принять Христа как Бога, принять тайну Евхаристии, поверить, что в образе хлеба и вина мы причащаемся Его Плоти и Крови.
— Вы принимаете эту тайну? — спрашивает отец Михаил.
— Слава Богу, теперь я принимаю все таинства Церкви. — Пять последних лет я и потратила на то, чтобы к ним приобщиться — сначала разумом, потом сердцем, плотью и кровью. И вся жизнь теперь стала таинством и откровением Тайны.
Игумен стоял, опираясь рукой на доску над моей головой. Умные, с усмешкой глаза внимательно смотрели на меня.
— Вы говорите высокие вещи. А мы здесь люди простые. Мы знаем только, как надо жить, чтобы спастись.
Я улыбнулась, почувствовав, что слишком много говорю.
— А я как раз этого и не знаю. Мы оба говорим о высоком, но вы — как власть имеющий, а я — как книжники. Ему понравилось, что я понимаю это сама.
Игумен и отец Давид ушли через двор по траве, по лестнице к террасе и дальше по холму — там поднималась над деревьями крыша игуменской кельи. Давид оставался духовным сыном отца Михаила и хотел исповедоваться. Решалась и наша участь.
Мы с Митей вышли погулять. Но вскоре вернулись, сели на выступе стены у раскрытых ворот и стали ждать.
Наконец они оба появились в воротах. Игумен постукивал прутом по голенищу сапога, едва прикрытого сверху старым подрясником, — наверно, в монастыре не нашлось подрясника, достаточно длинного для его роста.
— Ждете? — улыбался он.
— Ждем.
— А чего ждете? — поинтересовался он вежливо.
— Что вы разрешите нам остаться.
Он сел на каменный выступ рядом с Митей.
— И как это вы сюда добрались, паломники?.. Вас там не ищут?
— Нас некому искать, вся семья здесь.
— Этого достаточно: «Где двое или трое собраны во имя Мое…»
— «…там Я посреди них», — не удержался Митя. Мы все улыбнулись.
Отец Давид тоже смотрел на игумена выжидательно. Очевидно, и он еще не знал, как все решится.
— Пора к вечерне готовиться… — Игумен поднялся. Постоял напротив нас в воротах, будто раздумывая. И сказал просто:- Ну что ж, оставайтесь…
— Слава Богу… — Все напряжение, тревога, ожидание прошли. Я тоже невольно встала, перекрестилась на храм, засмеялась, а на глазах выступили слезы. — Слава Богу!
Рядом с главным храмом мы и не заметили маленькую базилику. Арчил открывал ее к службе.
Строгая, простая, совершенных пропорций, она была по-своему хороша. Светлые каменные плиты под треугольной крышей из того же камня, никаких излишеств. Только орнамент плетенки вдоль портала, над ним — крест в круге, да узкий проем окна обведен рельефными линиями в форме ключа от рая, украшающего восточные фасады древних грузинских церквей.
Пока строители возводили высокие стены главного храма, увенчивали его барабаном, пока живописцы толкли драгоценные камни из княжеской казны на краски для Голгофы, сам князь молился в этой базилике, похожей на часовню.
Мы с Митей обошли ее вокруг и опять оказались у пристройки над кельей первого монаха. Дверь была приоткрыта, и Митя заглянул в полутьму.
— Димитрий, заходи, — позвал оттуда Венедикт, — мы тебе сапоги подберем.
Мы зашли вместе.
Пристройка использовалась под кладовую и была загромождена шкафами, ящиками, корзинами, грудами старых церковных журналов, кастрюлями и тазами, разобранными ульями.
Иеродиакон извлекал на свет сапоги больших размеров, все вроде тех, которые носил сам.
— А зачем мне сапоги? — осведомился Митя.
— Это традиционная монашеская обувь. А ты тоже будешь носить все монастырское, хочешь?
— Как не хотеть… — ответил Митя словами отца Давида и обернулся ко мне, удивленно раскрыв глаза.
Сапоги он выбрал на взгляд, наименьшие по размеру, хотя и тот оказался сорок вторым.
— Ничего, я научу тебя надевать портянки, и будут как раз, — одобрил Венедикт.
Из старой одежды, висевшей в шкафу, он извлек рубашку, свитер, рваный на локтях, солдатские штаны и, наконец, подрясник, очень длинный. Его шил для себя охотник, посещавший монастырь. Он не очень хорошо представлял, как шьются подрясники, и сшил рясу с широкими рукавами, но с круглым вырезом на шее.
— Попроси у Арчила скуфью. Потом возьми всю одежду сразу и подойди к игумену, чтобы он ее благословил.
Арчил достал скуфьи. Пока Митя примеривал их, послушник смотрел на него с блаженной улыбкой, щуря глаза, чтобы скрыть их влажный блеск.
Скуфью мы выбрали суконную, четырехгранную, плотную, как валенок, другие были велики.
С кучей одежды в одной руке и сапогами в другой Митя пошел в храм.
Игумен вышел из алтаря. На нем уже была свободная греческая ряса, прямая, без талии, с широкими длинными рукавами. Голову его — вместо черного клобука, придающего монаху царственный вид, — украшала простая афонская камилавка.
Митя переступил высокий порог и попросил благословения. Я остановилась на пороге.
— Бог благословит, — сказал игумен очень серьезно и широко перекрестил все сразу. — Я желаю тебе стать монахом. Потому что для меня монашество — это хорошо.
Митя тихо пошел переодеваться.
А я осталась в храме и через раскрытую дверь смотрела, как отец Венедикт звонит к вечерне. Прямоугольная рама вмещала ослепительный день, зеленый лес на холме за зеленым двором. Три колокола, большой и два поменьше, подвешенные на балке между соснами, и старый дом с террасой, и колокольный звон — я видела, слышала все с той пронзительной отчетливостью, с той чистой радостью, когда впечатления остаются в тебе на долгие годы. Когда-нибудь потом они всплывают с такой же свежестью, но уже окрашенные печалью.
Отец Давид облачился в зеленую фелонь и вошел в алтарь, чтобы отслужить свою первую в Джвари вечерню.
Арчил зажигал лампады — их было всего две — перед образами Богоматери и Спасителя. Без скуфьи голова послушника с загорелым безволосым теменем, с удлиненными, как на древних восточных рельефах, глазами и черной бородой мне казалась похожей на голову ассирийского воина. Но вместо меча рука держала лампаду, и выражение глаз было кротким.
И Венедикт облачился в рясу, такую же как у игумена, ее чернота как будто еще сгустила черноту его бороды и глаз.
В проеме двери появился мой сын — в скуфье, в подряснике, подпоясанном веревкой, в сапогах. Глаза его сияли. Такой счастливой улыбки я у него не видела никогда.
Игумен, стоя у аналоя рядом с Венедиктом, поднял голову: