— Ну, смотрите, Димитрий стал совсем как настоящий монах.
И отец Давид вышел из алтаря посмотреть. Все заулыбались, заговорили по-грузински.
Началась вечерня. Мерным глуховатым голосом игумен читал девятый час. Храм был как раз достаточен для того, чтобы пять человек разместились в нем. Во время каждения отцу Давиду не нужно было обходить церковь: стоя перед затворенными царскими вратами, он покадил всех молящихся и все три стены с места. Если чуть сильнее взмахнуть кадилом, молено достать им каждого из нас и даже коснуться стен, поэтому он только слегка приподнимал и опускал руку. Кадильный дым уплывал в открытую дверь, истаивая на лету,
Тихо, сосредоточенно, с резкими гортанными звуками непривычной для моего слуха грузинской речи игумен, дьякон и послушник запели «Господи, воззвах…». И древнее трехголосие заполнило малый объем храма.
— Господи, воззвах к Тебе, услыши мя. Услыши мя. Господи…
Митя рядом со мной прислонился к стене. Тонкая шейка белела в вырезе подрясника.
В глазах у меня стояли слезы.
Думала ли я пять лет назад, когда узнала, что есть Бог и крестила сына, что вся его жизнь, как и вся моя, без остатка, хлынет в это глубокое русло…
— Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою. Воздеяние руку моею — жертва вечерняя…
Игумен отвел для нас палатку над обрывом. Раньше в ней жил Арчил, а теперь он переселился в трапезную.
В палатке есть стол — широкая доска, прибитая к ящику от улья, и два ложа — такие же широкие доски, прибитые к ящикам от ульев. В монастыре был свой пчельник, но в прошлом году все пчелы погибли от какой-то повальной болезни, и теперь на их разрушенных жилищах зиждется монашеский быт.
Палатка стояла сразу за сетчатой оградой двора, светлея в траве брезентовым верхом. В трех шагах за ней земля круто обрывалась вниз. Чуть дальше, под дощатым домиком — кельей отца Венедикта, — спускались амфитеатром светло-серые пласты обнаженной породы. Под ними, в узкой прорези между кудрявой зеленью склонов, поблескивала река, отрезая монастырь от чужой земли. Фиолетовые цветы стояли на обрыве. А выше, за кельей Венедикта, уходил в гору лес.
Вскоре после службы отец Давид подошел проститься. Взгляд его был углублен и печален. Может быть, он сожалел, что остаемся мы, а не он. От радости мне казалось, что мы и должны были остаться, не могло быть иначе.
— А я не верил. Вот по вашей вере все и дано вам.
— Больше дано. Когда вы рассказывали о Джвари, я не могла этого представить.
И уже благословив нас и попрощавшись, он спросил, знаем ли мы, что означает название монастыря. Мы знали, что джвари — крест. А полное название — монастырь Святого и Животворящего Креста Господня.
Из кучи имущества, сложенного в трапезной, Венедикт вытащил матрацы. И там же после усердных поисков добыл два комплекта нового белья в сиреневый цветочек.
Постепенно мы перенесли к себе Казанскую икону Богоматери из трапезной, подсвечник, фонарь, глиняный кувшин для воды, умывальник со стерженьком. Его Венедикт прибил на дереве немного ниже палатки, где треугольным мысом кончался склон. Траву на склоне он предложил Мите скосить.
Я приводила в жилой вид нашу обитель, надевала свежие пододеяльники на ватные, тоже новые, одеяла, тихо радуясь нечаянно обретенному уюту и чистоте пристанища.
Потом со склона стал слышен разговор.
— Что ты тут делаешь? — Это негромкий голос игумена.
— Кошу траву. — Это мой сын.
— Ну и как, получается?
— Не получается.
— И, ты думаешь, почему?
— Наверно, потому, что я не умею.
— А я думаю, потому, что ты благословения не взял. Когда еще через час я вышла, горы за ущельем тонули в мягком полумраке. За четким силуэтом храма догорало закатное небо, опалив края облаков, сгустившихся и потемневших. И каждая ветка, каждый лист дерева были отчетливы в контровом теплом свете.
Игумен и Митя сидели рядом на склоне, чуть ниже в нескошенной траве валялась коса. Отец Михаил обхватил колени руками, и в его позе, как и в разлитом вокруг вечереющем воздухе, была тишина.
Мне тоже хотелось посидеть с ними. Но при моем приближении игумен неторопливо поднялся, подобрал косу.
— Устроились? Идите спать, вы устали сегодня… — И потому что мы не двинулись с места, добавил с тихим удовлетворением: — Так мы и живем здесь, как в скиту…
Он благословил нас, уже не крестя и не коснувшись головы, только словами и ушел вверх, к своей келье.
А мы с Митей сидели на траве, пока совсем не погасло небо. Горы вокруг, и Джвари, и все, что случилось в этот переполненный день, было так нереально, что я не могла бы уснуть сразу, мне надо было к этому привыкнуть.
В палатке было совсем темно, когда ударил колокол — шесть раз, бронзовый длинный звук.
Холодно. На хребте горы за ущельем — черные тени деревьев. И в темном, синем клубящемся небе едва голубеют призрачные просветы.
Тропинку вниз устилает скошенная трава, мокрая от росы. Мы так и не узнали, когда игумен успел скосить ее.
Мы умываемся холодной водой, туман тянется из ущелья.
А в семь уже звонят к утрене. Обычно в храмах вечерню совмещают с утреней, а здесь игумен стремится возвратить всему изначальный смысл, и утреня бывает утром, вечерня — вечером.
В храме темно, только теплятся две лампады перед бедным иконостасом. Привычно пахнет ладаном, переплетами старых книг, лампадным маслом, воском.
— Раз вы не понимаете языка, творите про себя Иисусову молитву. Сколько сотниц получится на первой службе, столько читайте и потом. Ты тоже, Димитрий… У тебя есть четки?
У Мити есть нитка в пятьдесят узелков, подаренная ему недавно.
Отец Венедикт зажег огарок свечи и начал читать. Негромко отозвался из алтаря игумен. После пышности и многолюдья городских церквей эти тихие службы мне будто и посланы для того, чтобы научиться сосредоточенной молитве.
Я передвинула первый узелок на четках: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя…» До сих пор я больше читала о молитве, чем молилась, так же как только читала о заповедях, не умея ни одной до конца исполнить.
— Сколько насчитали? — спрашивает игумен, присев на низкую дощатую скамью перед трапезной.
— Три сотни.
— Почему так мало? Ну-ка, как вы это произносите? Я произнесла.
— А почему вы опускаете слово «грешную»? — Он чуть наклонил голову, вслушиваясь.
— Но все уже сказано словом «помилуй»… в нем подразумевается сознание вины.
— Нет, нет, вы мне объясните, что это вы там подразумеваете… Что вообще такое грех, грехопадение?
Он снял жилет, шапочку, не глядя положил их рядом, как будто приготовившись долго слушать. Волосы его, мелко вьющиеся, гладко зачесаны назад, открывают большой лоб и запавшие виски, а под затылком стянуты в узелок. Худое лицо с зеленоватыми, близко поставленными глазами, с тонким у переносицы и расширяющимся книзу длинноватым носом никак нельзя назвать красивым. Но эти черты одушевляет интенсивная внутренняя жизнь.
Солнце уже припекает, искрится в траве роса.
Как я это себе представляю — грехопадение?
Адам ходил в раю пред Богом. Он еще не сотворил зла и был прозрачен для воли Господней. А это означает всеведение и совершенную радость. Адам ходил в райском саду и давал имена деревьям, зверям и птицам потому что он прозревал их суть, а имя запечатлевало ее. Он держал на большой ладони семя и знал, как оно расцветет, и знал вкус плода. Он мог отвечать птицам. Язык всякой твари был понятен ему, и всю тварь вмещало его любящее сердце.
Дерево жизни росло посреди рая, его плоды питали Адама соками жизни вечной. И дерево познания добра и зла стояло рядом, но Бог заповедал не вкушать его плодов. Это была первая заповедь, предостережение: «…ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь».
Бог дал Адаму жену, подобную ему. Адам и Ева были совершенны, и райская их любовь была блаженной и полной жизнью духа, взаимопроникающего, отражающегося в другом.
Но искуситель, еще в начале времен отпавший от этой полноты и блаженства, сказал себе: «Они не знают, что такое смерть, и потому ничего не боятся. Пойду и разлучу их с Богом».