— А в древних уставах сказано, что монаха, прошедшего одно поприще с женщиной, надо отлучить от Причастия.

— Правильно сказано. Сейчас не исполняются древние уставы, потому и настоящие монахи перевелись.

Он опустил глаза, и лицо приняло замкнутое выражение.

— Нигде на иконах мы не видим Богоматерь без головного убора.

— Мужчины тоже не одеваются, как Спаситель… — мягко возразила я, не желая сразу соглашаться на платок.

— Вот видите, вы пришли на послушание, а сами только и делаете, что настаиваете на своем и препираетесь. Я ничего от вас не хочу. Говорю то, что считаю должным, а ваше дело — принять это или нет.

— Я все приму, отец Михаил. — Мне стало слегка не по себе от перемены его тона. — Завтра же переоденусь и покрою голову косынкой. Просто очень уж я к ней не привыкла.

— А я, вам кажется, родился в этом платье? — Он приподнял край подрясника.

Во всяком случае его одежда казалась естественной для него, и мне бы не хотелось видеть его в другой.

— Привыкайте. Все женское, бросающееся в глаза надо убрать. Короткие стриженые волосы — это очень женственно…

Он коснулся взглядом моей головы, как будто мгновенным жестом ее погладил, и отвернулся. Но мне запомнился этот взгляд.

А в следующее мгновение лицо его приняло знакомое выражение, доброжелательное и чуть насмешливое.

— В общем, выходите из кареты, уже приехали. Дальше придется идти пешком.

— Но вы-то вместо сапог разве не могли бы в жару носить обувь полегче?

— Чем свободней плоти — тем теснее духу. Не только сапоги, пудовые чугунные вериги носили прежние монахи. Да и теперь носят, только каждый свои. А вы хотите легкими стопами войти в Царствие Небесное?

Восковая свеча поникла над подсвечником, как увядающий стебель. В палатке сухой жар.

На монастырском дворе дремотная тишина. Отец Михаил уехал в патриархию и вернется дня через два-три. Венедикт исчез после трапезы.

Только Арчил сидит на каменной скамейке, полукругом идущей от родника, кормит собак. Он обмакивает хлеб в банку рыбных консервов и подает по куску то Мурии, то Бриньке, ласково с ними разговаривает.

Большая черная Мурия заглатывает свой кусок сразу. А маленькая Бринька, белая, лохматая, сначала валяет его по земле, топчется вокруг на коротких лапах, и ее квадратная мордочка выражает детское недоумение. Никто не знает, откуда она взялась, но раз пришла, и ее поставили на довольствие. Арчил выдает каждой собаке свое, драться из-за куска им не приходится. Поэтому они живут мирно и бегают вдвоем, впереди Мурия, за ней Бринька. Обе привыкли к постной монастырской пище, но иногда туристы приносят мясо, и тогда собакам отдают его на «велие утешение». Собаки знают, что в храм заходить нельзя, и во время службы лежат на траве за порогом. А когда Венедикт звонит в колокол, Мурия садится, задрав голову, и подвывает.

— Любите собак? — спрашивает меня Арчил. — Хотите их кормить?

Я соглашаюсь, хотя говорю, что сейчас мы идем купаться. И предлагаю поставить у родника две миски — большую Мурии, маленькую Бриньке. Арчил кивает, но высказывает осторожное предположение, что собаки могут не догадаться, какая миска чья. Мы смеемся, а Бринька в ожидании куска прыгает на колени Арчилу и заглядывает ему в глаза.

От небольшой фигуры Арчила, от смуглого, чернобородого лица веет доброжелательностью и покоем. Сам он никогда не начинает разговор, отвечает приветливо, но немногословно. Улыбается он часто, но иногда в этой улыбке светится душа. Такая безоглядная, кроткая, исполненная любви улыбка бывает только у чистых сердцем.

— Вы давно в монастыре? — спрашивает Митя.

— Всего полгода. Совсем еще молодой послушник, как и ты.

— У меня было впечатление, что вы жили здесь всегда, — говорю я.

— Мне самому так показалось, когда я пришел в Джвари.

— А чем вы занимались до того?

— Трудно объяснить, — улыбается он виновато. — Работал в Институте марксизма-ленинизма.

Этого я от него никак не ожидала.

— Я окончил исторический факультет и даже собирался пойти по партийной линии. Но, к счастью, далеко меня не пустили. А потом я понял, что нельзя ничего приобрести на земле, если ничего не имеешь на небе. И что ни построишь-все развалится…

— «Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его»…

— Да, да… Ведь люди ищут пути к блаженству, к счастью. А кто может быть блажен? «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем», смиренно разъясняет Арчил. — Ходите в законе Господнем, и все будет хорошо. Он все указал — пути, и средства, и цели.

Но люди, как Адам с Евой, верят не Богу, а обольстителю, думаю я. Он обещает пути короче, напрямик. Что остановит их, если они сами «как боги»? Кто скажет: «не убий», «не прелюбодействуй»? И все дозволено, все рядом, но ухватил — а в руках пустота. «Обольщение», «прельщение», «прелесть» происходят от корня «лесть», что по-славянски означает ложь.

«Но ведь Бог Сам насадил древо познания добра и зла посреди рая-разве Он не знал, что люди примут эту лесть?» — спрашивает теперь человек, не понимая, откуда столько зла в мире. Конечно, если бы Бог хотел сотворить еще одну овцу, Он не вложил бы в ее природу способность делать зло. Но человек возвышен над всем творением до богоподобной свободы, до возможности выбора: молиться Богу или Его распинать.

И это страшный удел человеческой свободы: пройти путь самоутверждения без Бога, отречения от Него, путь блудного сына и понять, что путь этот ведет к распаду, гибели души и мира. Только поймут ли это люди раньше, чем погибнут? Или погибнут раньше, чем поймут?

Вот что решается в наше смутное время.

Тропинка заросла травой и полевыми цветами — этот спуск к реке нам показал Венедикт.

— Вы тоже ходите купаться? — спросил тогда Митя.

— Нет, я вообще три месяца не мылся.

Мы засмеялись, приняв это за шутку. Но сразу решили, что Венедикт несет такой подвиг или эпитимию, удручая плоть.

Воды в реке по щиколотку. Она течет быстро, прозрачно обволакивает каменистое дно, сверкает, слепит глаза, так много в эти дни солнца. Речка вьется, повторяя бесчисленные изгибы ущелья, и за каждым изломом обрыва открывается другой пейзаж, замкнутый спереди и за нами раскрытый только вверх. Там, в небесной высоте, неподвижно стоят деревца. Ущелье так узко, что местами берега не остается, и деревья прямо от воды поднимаются вверх по стене.

Остановились мы в закрытой бухте с небольшим водопадом и почти отвесными берегами. Блестящие, как графит на изломе, пласты под одним и тем же углом поднимаются вверх, создавая причудливый, геометрически четкий рисунок. Края пластов нависают один над другим зубчатыми остриями, под рукой они расслаиваются на звонкие пластинки.

Мы разделись на каменистом мысе под скалой, заросшем лопухами, и вошли в воду.

Митя прислонился спиной к камню под водопадом, сверкающие струи стекали по его голове, по плечам, рассыпались мелкими радугами. В лопухах остался подрясник и сапоги, и мальчик мой брызгался и смеялся, совсем забыв о послушническом достоинстве. А я лежала на каменистом дне, и каждая клетка кожи радовалась движению воды, ее прозрачной свежести. Потом мы поменялись местами.

Часа через два собрали одежду и пошли босиком вверх по реке под бормотание и лепет воды. На тенистой поляне нашли обломки жерновов остатки монастырской мельницы. А дальше ущелье расширилось, но было едва ли не в половину высоты завалено глыбами камня. Вода по этому камнепаду неслась бурно, в брызгах и пене. Здесь мы искупались последний раз и повернули обратно, неся в себе ощущение свежести и чистоты.

Отец Венедикт окликнул меня из окна трапезной. Он сидел перед большой миской с блекло-зелеными стручками фасоли, разламывал их, рядом стояла миска с картошкой и баклажанами. Я остановилась в дверном проеме, а он смотрел из тени с пристальным узнаванием, как будто мы давно не виделись.

— Я готовлю грузинское блюдо — аджапсандали. Вы можете научиться, если хотите.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: