В данном контексте в голову приходит библейское «в начале было слово». Возможно, эта почтительность к языку — наследство патерналистской религии. В начале был все же голос, но даже прежде голоса, во внутриутробном мире, уже был звук и ритмическое биение — зачатки музыки. Фрейд сам признавал, что, за малым исключением, он не понимает музыки, нечувствителен к ее власти. Конечно, он не мог позволить и не позволял такого прямого проникновения в его сердце и душу. Можно ли предположить, что Фрейд воздвиг фаллический барьер слов, уравнивая язык с отцовским приказом (как и Лакан), чтобы защититься от голоса сирен, власти первичной матери?
Каков бы ни был ответ, каждый знает, что мать дает ребенку, лежащему у нее на руках, нечто большее, чем слова и фразы. Сам тембр ее голоса наполнен ее телесностью и ее чувствами. Наши слова могут ласкать другого и так же легко ранить его. Звук голоса может согревать сердце и резать ухо; у него тот же эффект, что и у жеста или взгляда на другого человека. В диаде мать-дитя голос матери проникает в телесное Собственное Я ребенка, тогда как взгляд (зримое слово) склонен создавать расстояние, как и само слово. Зрительное восприятие можно прекратить, просто закрыв глаза или отвернувшись, но не так-то просто закрыть уши!
Дидье Анзье (1986) соглашается с большой важностью раннего «кожного Я» («1е Moi-peau»), в которое он включает многие другие смыслы. Я бы добавила к этой плодотворной концепции концепцию обонятельного Я (а еще — респираторного, висцерального и мускульного) в качестве красноречивых источников довербалъцых означающих, которые текут между матерью и ребенком и вносят основной вклад в раннее структурное развитие психики. В этом контексте следует подчеркнуть, что не восприятия сами по себе интересуют нас прежде всего, а способ, которым они регистрируются психически.
Важно также признать, что эти ранние означающие не могут быть вытеснены так, как определил вытеснение Фрейд (1915в); а именно, как психический механизм, сохраняющий в бессознательном интрапсихиче-ские представительства, связанные с влечениями через посредство вербальных мыслей и воспоминаний. Поскольку с довербальными воспоминаниями невозможно обращаться так, есть постоянный риск, что их динамическая роль будет выражена в неожиданном взрыве галлюцинаторных переживаний или соматическом приступе.
Неопосредованная природа довербальной силы убеждения ускользает от осознания и от любой попытки уловить психические представительства сильно загруженных аффективных переживаний. Таким образом, пациенты, у которых этот тип психической экономии преобладает, испытывают затруднения в психическом представлении воздействия внешних событий и отношений, а также требований, исходящих из их внутреннего мира. Их сознательный контакт с собственной психической реальностью склонен к обедненности, в результате чего они кажутся неспособными видеть сны, фантазировать в бодрствующем состоянии и выражают конфликт скорее через действие, чем через психические переработки. Как уже указывалось, за нормопатическим фасадом прячется психотическая тревога, которая, в конце концов, выражается в словах и образах. Природа этой тревоги восходит к переживанию поглощающего ужаса, против которого аутичные дети пытаются защититься, в частности, отказом от участия в символическом общении через язык. У полисоматизированных пациентов «аутич-но» ведет себя тело, и это оно «отказывается» от вербальной переработки страха, глубоко «затопленного» или исключенного из сознательного понимания.
В этом отношении концепция Огдена (1989а) об «аутично-близкой» позиции помогла мне:
1) концептуализировать отношение явления полисоматизации у определенных анализантов к их использованию языка;
2) понять мои собственные контрпереносные чувства, которые удерживают меня в «аутичной позиции», или, напротив, делают мое тело неразличимо от тела пациента.
Таким первичным способом мои пациенты «сообщали» мне, как именно они сумели пережить раннюю психическую травму во взаимодействии с бессознательным родителей: положившись на аутично-близ-кую позицию в отношении и внутреннего, и внешнего мира. Это позволило мне глубже понять защитную ценность «псевдо-нормальности», которую я всегда рассматривала как знак глубокого, непризнаваемого дистресса (МакДугалл, 1985). Я заметила, что этот «щит» помогает этим анализантам справляться в повседневной жизни и часто позволяет им увлечься высоко интеллектуальными целями или с большой эффективностью управлять важными предприятиями. (Хотя не все нормопатич-ные пациенты соматизируют, годы клинического опыта научили меня, что их психосоматическая уязвимость чрезвычайно высока.)
С такими анализантами аналитик решает многостороннюю задачу: во-первых, внимание направляется на то, чтобы различить анонимный страх (тот, на который Бион в 1962 ссылался, как на «безымянный ужас»), скрытый за аналитическими ассоциациями, и затем помочь анализантам найти в себе храбрость понять, что они чувствуют. По мере того, как захлестывающая тревога постепенно становится ощутимой, рамки анализа обеспечивают безопасную среду, которая позволяет пациентам вообразить, какие фантазии могли бы сопутствовать испытываемому чувству. Наконец, становится возможным назвать прежде безымянный ужас, против которого такие пациенты защищались всю свою жизнь. Фантазии оказывается возможным связать с конфликтами настоящего времени, которые, в свою очередь, раскрывают свое скрытое значение. Бессознательные тревоги такого рода обычно укоренены в травматичных событиях, произошедших в самом раннем детстве, до овладения речью.16
Когда садистский эротизм становится вербальным
Последующие заметки о сессии были сделаны при работе с Жаном-Полем (о которой говорилось в предыдущей главе) около трех лет спустя. В это время Жану-Полю стало заметно легче. Он мог смотреть на меня, и хотя он, как падающая звезда, «нырял» в кушетку, в целом он стал менее напряженным и странным.
На сессиях предыдущей недели Жан-Поль увлекся рассказыванием фантазий, в которых воображал, что он выкапывает «большие черные кратеры» в женских грудях, тема, на которую его вдохновил большой плакат, на котором он ежедневно видел женщину с обнаженными грудями. Центральная тема сопровождалась иной озабоченностью: быстро взглянув на меня перед тем, как броситься на кушетку, Жан-Поль говорил, что видит меня «разбитой» или «физически больной».
Жан-Поль: Вы устали? Если бы вы только знали, как это меня тревожит! Я всегда ужасно боюсь увидеть, что вы выглядите измученной. Я не знаю почему. [Долгая пауза]
Дж.М.: Вы, может быть, помните, что на прошлой неделе вы воображали, что копаете черные кратеры в женских грудях. Могла бы женщина от этого устать или измучиться?
Жан-Поль: Теперь это раздражает меня, потому что в этом нет ничего общего с реальностью. Меня вовсе не интересуют фантазии!
Дж.М.: Вы видите меня истощенной, а однажды описали мое лицо как «сдвинутое». Не могли ли эти впечатления заместить собой какие-то образы или чувства, касающиеся меня?
Жан-Поль: Я иногда «вижу» странные вещи перед тем, как заснуть, и это пугает меня. [Жан-Поль редко запоминает сновидения.]
Дж.М.: Как будто и здесь тоже вы могли бы «увидеть странные вещи», чтобы избежать фантазий или не позволить себе вообразить что-то, похожее на сон? Может быть, раз вы отказываетесь позволять себе такие мысли, они появляются перед вами, как реальные восприятия?
Жан-Поль: Но у меня есть все причины душить мои сумасшедшие идеи. Они приводят меня в гораздо большую панику, чем странные вещи, которые я воображаю, что вижу. Мои мысли правда ужасны!... Но что-то важное изменилось. Теперь я могу смотреть людям в глаза, и я больше не боюсь, что и они посмотрят на меня. Это все еще беспокоит меня, потому что я вижу их всех разбитыми, почти все время, но это больше не расстраивает меня, как раньше. Таким образом, если они так выглядят... [долгая пауза]... или это я делаю так, чтобы они так выглядели?