"Конечно, честная бедность и все прочее..." - усмехнулась Маша и тут же вообразила, как сдрейфит сейчас очкастая, когда Маша на виду у всех обнимет Гришека.
- С этим мальчиком я когда-то дружила, - сказала она Боксу, тотчас поверив, что так оно было на самом деле.
- Слабец. Соплей перешибу, - буркнул Валяба.
- Только попробуй!
- А что пробовать?
Но Маша уже решилась. И едва однорукий зав клубом объявил: "Последний танец - белый вальс! Приглашают дамы!", она подбежала к Гришеку и с вызовом взглянула на очкастую. Та угрюмо потупилась, будто поняла, что белый вальс миром не кончится. И впрямь - Валяба и его дружки, угрожающе покачиваясь, уже поползли из барака в тамбур.
"Ну, Гришек, как чувствуют себя твои чистота и честность?" - чуть не спросила Маша. Она сердилась, что он оробел, ведет ее как деревянный, даже наступает ей на лодочки. А только что свою очкастую кружил не без форса. "Гордый, а трусоватый... Неужели я его не расшевелю?!" Маша вдруг, наперекор музыке, поволокла Гришека в угол, где на стуле висел ее армейский полушубок и стояли высокие, обшитые кожей, белые бурки.
- Помоги, - протянула Гришеку фетровый сапог. - Плохо налазит.
Несмотря на простоту военных нравов, Гришек покраснел, руки у него дрожали. Но Маша сияла. Теперь и очкастая, и Валяба со шпаной видят: Гришека трясет не от страха, а оттого, что Маша такая красивая.
"А я вправду красивая, - подумала она. - Ведь не сравнить же меня с их жиличкой?! Только бы Гришек в тамбуре не осрамился. Пусть хоть полминуты продержится, а там я его выручу. Я цыкну на Вальку, и он отлезет. Бокс со мной как шелковый..."
Прошипев иглой по бумажной наклейке, кончился вальс, и сторожиха с инвалидом стали выгонять танцоров из теплого барака в мерзлую ночь, где ничего не было, кроме пустого поля и жутковатого скрипа. Очкастая с удрученным, низко замотанным лицом ждала у двери, и Гришек промямлил:
- Жека, познакомься. Это - Маша Челышева...
Маша в ответ едва кивнула. В барашковой кубанке, в полушубке, стянутом кожаным ремнем, она казалась себе фронтовой девахой. Даже неловко было стоять рядом с этим чучелом в стеганых брюках.
- Выйдем поботаем*... - зевнул Бокс и лениво взял Гришека за ворот пальто.
* Поговорим (блатн.).
"Оторвет..." - испугалась Маша, сначала пожалев не Гришека, а его ветхое осеннее пальтишко.
- Валька, не смей! - крикнула она без всякой угрозы. Бокс молча кивнул прилипалам, и они медленно, как бы тоже нехотя, стали крутить Маше руки.
- Гришек!., не бойся!., пугает!., ничего не будет!.. - захлебываясь, орала Маша: вдруг кто-нибудь смелый прибежит?
- Двигай. Чо стал? - равнодушно, будто не слышал, как вопит "звезда счастья", повторил Бокс и толкнул Гришека, но вдруг сам отлетел к стене.
- Только тронь, - мертвым голосом сказала очкастая и заслонила собой Гришека.
- У, припадочная... - промычал Валяба. - В рай захотела? Это счас. Это мигом... Покажь, куда пырять. Расстегнись. Чо через вату?..
В его руке чисто блеснула финка, больше похожая на хирургический, чем на бандитский нож. Маша съежилась, но тетеха даже не моргнула.
- Гнида, - бросила она Боксу, будто нарочно его подзуживала.
- Цыц, лярва! - взвизгнул Валяба, и Маша поняла: ему не по себе. Когда в руке финка, не подерешься, а на "мокрое" духу не набралось.
- Гнида... пидер... - повторила очкастая и вдруг так длинно и заковыристо матюгнулась, что Валябины подонки заржали, а Гришек оторопел. Женщина, брезгливо морщась, глядела на Валябу, словно перед ней и впрямь была свежая куча дерьма.
"Зарежет, - зажмурилась Маша. - Психопатка, специально нарывается. Она оттуда... Ей на себя плевать. Ей лишь бы меня опозорить. Показать Гришеку, кто она и кто я... Сейчас Валька ее пырнет..." И вдруг Машу словно озарило:
- Валька! - закричала она с остервенением надежды. - Ты слепой? Не видишь? Она же - наша, лагерная...
- Чо, бля, молчала? - обрадовался Бокс. - Замоталась, как монашка... Видик хезовый... И у фраера твоего - тоже... Ладно, гуляйте... - Он помахал им финкой, уводя своих блатарей и "звезду счастья".
Часом позже, содрав ледышкой со щек липкие Валябины поцелуи, Маша ворвалась домой и рыдая накинулась на мать и ее сожителя. Они ошарашенно моргали, а Маша кричала, что эта гнида, этот гад-сволочь лезет к ней, лапает ее каждый день, а мать ничего не видит или притворяется, чтобы гад-гнида-сволочь ее не бросил.
Наконец Маша заперлась в кухне, куда из далекой запроходной комнаты до нее долетали приглушенные вскрики. Но Машу уже не занимало, как Варвара Алексеевна расправится с красным партизаном. Даже неясная догадка, что мать беременна, не тронула девушку. Маша решила уехать к отцу.
Воскресное утро было голубоватым, наподобие замерзшего молока. Снег весело поскрипывал, будто радовался, что Маша оставляет ему на память красивые отпечатки своих ступней. На почте в окошечке сыскался кусок оберточной бумаги. Перо цеплялось за ворсинки и брызгало блеклыми, бессовестно разбавленными чернилами. Но сегодня это не раздражало.
"Коротко и четко, - твердила себе Маша. - Чтобы не раздумывал, а сразу слал вызов".
Она сложила письмо треугольником и кинула в высокий гербовый ящик. Все вчерашнее неожиданно отдалилось, и Маша спокойно побрела домой, готовая к ругани, швырянью кастрюль, даже к побоям.
Но встретили ее на удивление мирно. Мамаша и ее сожитель притворно улыбались. Из кухни в проходную комнату был перетащен и накрыт скатертью стол, а за тарелками дымящихся и холодных закусок, за графинами и бутылками девушка разглядела седого красавца с молодым, почти мальчишеским лицом. Он поднялся, и Маша даже растерялась, до чего он худощав и строен. Совсем как Гришек. Но шире в плечах, и костюм на нем умопомрачительный, а рубашка какой-то необыкновенной голубизны. Маша зажмурилась, будто хотела отогнать сон. Но неназойливое февральское солнце ровно освещало комнату. Стол утопал в съестном изобилии, а седой красавец, обойдя завалы еды и питья, ласково прижал Машину голову к своему серому, московского или даже иноземного шитья, пиджаку.
"Не напори я тогда горячки, не была бы Женька моей мачехой", - сокрушалась впоследствии Мария Павловна.
Но в тот февральский полдень ей было не до Женьки Кныш. Комната, как палуба, казалось,
легла на бок, и Маша вся заскользила к седому красавцу. "Что со мной?" радовалась она, без всякого страха припоминая свои беды и несчастья. "Ах да, мамаша и ее гад-гнида... Ну и что? Какое мне до них дело, когда этот человек на меня смотрит. Смотрит, улыбается и все понимает. Он уже догадался, что со мной... А раз догадался, то спасет. Не может быть, чтобы такой не спас! Он увезет меня. Он все может. Я слышала о нем еще до войны. Никогда бы не поверила, что будем сидеть вот так рядом. Зря я написала отцу. Правда, письмо может затеряться. Но отец все равно вызова не пришлет. Он такой нерасторопный. А москвич очень красивый. Если бы я верила в Бога, я подумала бы, что Бог хочет меня спасти! Или погубить. Но какая разница? Мне все равно - спастись или погибнуть, лишь бы с этим человеком. Меня словно втягивает в него, а схватиться не за кого! Но я даже не хочу за кого-то цепляться. Я хочу быть с ним..."
Тут гость стал прощаться, и Маша выскочила за ним на лестницу, где рыдая выложила ему все о матери, материнском хахале и шпане. Москвич увез ее к себе в горкомовский номер, и пять суток они были неразлучны. Маша ходила за ним, как привязанная. Сидела в зале, не сводя с него счастливых глаз, если он выступал перед шахтерами, металлургами или ранеными. Если же держал речь на узком партактиве, терпеливо ждала в приемной, не обращая внимания на заносчивых стервозных секретарш.
Раньше Маше казалось, что она самая главная, и все и всё как бы вращается вокруг одной Маши. Но вот возник мужчина куда ее важней. Их даже сравнить нельзя! Но это не задевает Машину гордость. Наоборот. Она ради москвича готова затоптать себя в землю, стать ничем, только чтобы он, седой красавец, был с ней. Он такой огромный, что не только прикрыл Машу от напастей. Он весь свет собой заслонил. Маша о Боксе, о матери, о партизане уже и думать забыла. Так ей сейчас чудесно. Так здорово, так замечательно, что даже страшно. Голова кружится, как возле пропасти... Потому что между Машей и этим человеком самая настоящая пропасть. Ночью Маша прирастает к москвичу, стискивает его так, чтобы нельзя было разобрать, где она, где он... А все равно между ними пропасть...