Это потому, что москвич для нее - все: мечта, надежда, будущее, сегодняшнее, спасение и главная ставка жизни, а она для него - случайная девчонка. Не было бы Маши, подвернулась бы другая. Скажем, одна из этих крашеных горкомовских стерв.
Порой Маша напоминала себе первомайскую девочку, что приносила Сталину цветы на трибуну мавзолея. Выберут смазливую пионерку, снимут для кинохроники и "Огонька", на несколько дней одурачат всесоюзной славой и забудут навечно.
Что ж, Маша ко всему готова. И не себя ей жаль, а этого сорока с чем-то летнего юношу! Зачем он столько пьет? Неужели не чувствует, какой он замечательный? Ведь он убьет себя пьянством. Неужели не может остановиться? Никто его не понимает. Даже московская жена. Он с ней, наверное, совсем одинокий. Иначе бы так не пил и не сходился с чужими женщинами. Хотя они сами к нему липнут. Он только мельком на них взглянет, а они уже согласны и пользуются тем, что он под мухой. Ну как спасти его от пьянства?! Вот если бы Маше это удалось!.. Как бы он был ей благодарен и как бы за это ее полюбил. Ему было бы с Машей так хорошо, как никому еще на свете не снилось...
Но вот москвич улетел на военном самолете, и Маша покорно побрела с заводского аэродрома к себе домой. Там было не до нее. Мать, распухшая от слез, обвязав голову полотенцем, слонялась по комнатам, словно уставшая ведьма. Материнский хахаль валялся на диване с грелкой и напоминал футбольный мяч, в котором лопнула камера. Даже пинать его не хотелось.
Через два дня обоих арестовали.
Выскочив от дочери, старик растерянно остановился на бульваре. Ехать к жене не хотелось. "Советский мужчина, - передразнил он Женю, - утром не желает идти на работу, а вечером - домой". Что ж, визит к покойнице оказался тяжелей давно оставленной службы, а дома старика ожидало перестукивание токаревских мемуаров.
"Выбора, как всегда, нет", - поморщился Челышев, и даже московский пышнозеленый бульвар показался ему фальшивым, словно кроны деревьев были смочены не дождем, а нарочно, как рыночный салат, побрызганы из шланга.
"В кино, что ли, податься? Или вся наша жизнь - сплошной кинематограф: смотри лишь то, что покажут?" - усмехнулся старик и побрел в сторону дома, до которого было километров пятнадцать. Выбора не оставалось.
...Выбора не было никогда. Даже восьмого мая, когда солдаты всю ночь дырявили ракетами мадьярское небо. Челышев тоже салютовал парабеллумом и смахивал с глаз счастливые слезы, а утром подал рапорт о демобилизации. Надо было мчаться в Сибирь - выяснять, что с Машенькой. Дочка как в воду канула.
Бумага ушла своим ходом. Но тут же поползли слухи, будто их часть перебросят на Дальний Восток, и в конце концов слухи перегнали бумагу; офицеров переселили из частных квартир в казармы, а потом все погрузились в теплушки и покатили назад - через Европу к такой-то матери...
"Пржевальский, - подтрунивал над собой Челышев. - В юности в Америку не рванул, что ж, качайся на нарах, казенный путешественник..."
Но когда за Уралом прочно стали, пропуская танки и артиллерию, инженер-капитан сбегал в штабной вагон, выпросил пять суток отпуска и вскочил на проходившую мимо платформу с зачехленной зениткой.
...Бронькин город лежал километров на пятьсот южнее Транссибирской магистрали. Выйдя из грязного пульмана местной линии, Челышев очутился на металлургической планете, замысленной Сталиным в конце двадцатых годов. Солнце заходило за исполинские домны и мартены, как бы намекая капитану, что в этом цивильном городе он чуть ли не самый распоследний человек. Если с Машенькой стряслась беда, фронтом здесь не покозыряешь.
"Переночевать и то не пустят", - усмехнулся капитан и в невеселых мыслях подошел к серому семиэтажному, очевидно, самой предвоенной постройки, дому. Облицованное снизу гранитом здание выделялось среди трех- и четырехэтажных оштукатуренных или красного кирпича бараков, схожих с теми, что Челышев возводил еще студентом. "Совет Народных Комиссаров", - подумал мрачно, не сомневаясь, что спросят пропуск. Но вахтера не было, подъемника в шахте тоже, и осмелев, Павел Родионович по трехмаршевой лестнице поднялся, как на расправу, на пятый этаж.
Звонок задребезжал резко и нетерпеливо, словно в него давно не звонили. "Она в тюрьме..." - подумал капитан, но тут же услышал медленные, тяжелые, недовольные шаги.
- Кто там? - хрипло и равнодушно спросили за дверью, будто уже ничего - ни плохого, ни хорошего - не ждали и лишь сердились, что заставляют шастать по коридору и вертеть замок.
- Открой. Свои.
Собственный голос показался капитану чужим.
Отворилась высокая, метра в три дверь, и Бронька огромным, поднятым к груди, животом ткнулась в Челышева.
- Пашка?! Откуда?!
"На свободе и к тому же на сносях", - невесело усмехнулся он и спросил:
- Где Машенька?
- Зря прибыл. Нету.
- Где девочка?!
- Скажи лучше - блядища...
- Пристрелю! - закричал Челышев. Бронькино, помягчевшее от желтых пятен, лицо передернула злоба.
- Не ори! Следователь на меня рыкал - не испугалась. А куда тебе, писклявому?..
Опомнившись, капитан прошел длинным коридором в комнату и увидел на второй двери большую бурую печать.
- Партизанская? - спросил с насмешкой и тут же покраснел. - Говори, что с Машкой. Вижу, тебе несладко, но и меня пойми. Год никаких писем, и вдруг девочка просится в часть. Шлю вызов - молчание... Здорово допекал ее твой Лазо*, чтоб ему сгореть в топке!
* Дальневосточный партизан, сожженный японцами в паровозе.
- Убили его в камере... А дочь твоя в Москву ускакала. Перевожу ей твои деньги, хоть они ей до лампочки. Знаешь, с кем она?
- Рассказывай...
- Первый ее - орел, красавец, хоть и сволочь московская. Из-за него мы и погорели.
- Ты что?! Девочке шестнадцать лет!
- А мне, вспомни, больше было?
- Она беременна?!
- Ни Боже мой. Он мужик умный, не то, что ты...
- Рассказывай о Машеньке.
- Погоди. Стучат. Значит, свои...
Шлепая надетыми на босу ногу туфлями, Бронька побрела в коридор.
- Каким ветром? Заходи. А то меня как раз убить грозятся.
- Шутите, Варвара Алексеевна. Как вам, лучше? - спросил низкий женский голос.
- Лучше, Надька, уже не будет. Если товарищ капитан не пристрелит, родами помру.
Бронька втолкнула в комнату молодую крупную черноволосую женщину.
- Знакомить или вспомнила?
- Помню, - смутилась гостья. - Варвара Алексеевна, Гриша утром едет. Вы обещали колбасу. Сухую... - робко сказала она.
- Имеется. Михал Степанычу на передачу берегла. Теперь не нужна... В кухне возьми. Знаешь, Пашка, ее брат в нашу Марью втрескался, а она на него ноль внимания, кило презрения. Так он себе другую нашел. Ссыльную.
- Зачем вы так, Варвара Алексеевна? Ведь знаете: между ними ничего нету. Гриша еще мальчик, а Жека такое повидала, что на мужчин смотреть не хочет.
- Да они сами, небось, на нее не больно зарятся... - усмехнулась Бронька. - Колбасу взяла? И топай. Товарища офицера с собой забери. Расскажешь ему, как Машка в Москве устроилась. А я устала. Лягу. Колбасу сунь ему в сидор. Или сумка есть? Ну ясно, где теперь женщина бывает без сумки? В бане да в кровати...
Заглазно воспетый Маяковским город-сад мирно сиял всеми окнами и фонарями, даже тускловато отсвечивал пыльной листвой, но по-прежнему раздражал Челышева. Надежда Токарь молча шла рядом. "Небось воображает, что Бронька подсунула ее мне как командировочному, - сердился Челышев. - Ошибаешься, милая. Расскажи побыстрей, что с Машенькой, и двину на станцию. Времени у меня в обрез..."
Однако, понимая, что ничего отрадного не услышит, он не торопил женщину, а она не выказывала желания копаться в чужой жизни.
- Положение... - вздохнул Челышев. - Без бимбера не обойдешься...
- А что такое бимбер? - спросила она.
- Польский самогон.
- У нас его нет. У нас только водка, - сказала женщина. - Но мы с Жекой как ее получим по талону, сразу на что-нибудь меняем.