Мелисанда с глухим раздражением провела руками по собственному унылому черному одеянию. Платье было чересчур велико для нее.
«Вот и хорошо, значит, надолго хватит, – заявила, заметив это, старая Тереза.
– Лучше уж велико, чем мало. Ведь и в жизни так порой – многого, особенно хорошего, лучше иметь побольше!»
Но упрямая Мелисанда возразила: «Да, только плохого хорошо бы поменьше, а это ужасное платье вряд ли можно назвать хорошим!»
При этих словах сестра Тереза чуть не задохнулась от возмущения.
«Неблагодарный ребенок!» – возмущенно закричала она.
«Почему?! – удивилась Мелисанда, которая, как уже не раз жаловалась сестра Эмилия, не лезла за словом в карман. – Разве вы сами не видите, какая грубая материя на платье? У меня из-за него вся кожа расцарапана. Неужто мне следует быть благодарной за эту дурацкую власяницу… да и как по-другому назвать то, что на мне надето?!»
Вне всякого сомнения, ее платье иначе как уродством не назовешь! А Мелисанда мечтала носить восхитительные платья, сшитые из такой же роскошной дорогой материи, что и костюм англичанина. Девочка вспомнила, как он улыбнулся, и какое у него было довольное лицо, когда она притворилась, что потеряла свое сабо. Глаза его были серо-карие, словно после осенних проливных дождей вода в реке, когда она вы ходит из берегов и подступает к самым домам. Судя по всему, улыбается он редко, но ведь ей-то он улыбнулся! Она поклялась себе, что непременно вспомнит об этом, когда ее станут наказывать.
Унылая цепочка детских фигурок уже проползла под воротами и карабкалась по тропинке, ведущей через ухоженную лужайку. Как же холодно было внутри монастырских стен! Печально звонили колокола. Было время второго завтрака. Сердечко маленькой Мелисанды гулко заколотилось. Ей впервые пришло в голову, что ее могут в наказание оставить без еды, а она уже проголодалась. Она всегда была голодна, но сегодня – больше обычного. Petit dejeuner[2] – жидкий кофе с тоненьким ломтиком хлеба. Этого едва ли хватило бы даже кошке, к тому же прошла, казалась, уже целая вечность с тех пор, когда Мелисанда ела в последний раз. «Но какое бы наказание ни ждало меня, – упрямо подумала она, – я буду думать только о том, как он улыбался мне, тем более что он никогда никому не улыбается!» Она даже попыталась представить, о чем думала несчастная молодая монахиня в ту страшную минуту, когда глухая стена на веки отделила ее от всего мира и темнота сомкнулась вокруг – словно в могиле.
За ее спиной вдруг раздался голос сестры Евгении:
– После завтрака ты отправишься в швейную, и там сестра Эмилия скажет, каким будет наказание.
После завтрака! Мелисанда чуть не зарыдала от счастья. Так, значит, пройдет еще немало времени, прежде чем на ее голову падет кара; а пока, глоток за глотком поглощая постный суп из капусты и заедая его тонюсеньким ломтиком хлеба, она будет вспоминать чудесную улыбку англичанина. Девочка застыла возле стола, скромно сложив руки, пока сестра Тереза читала благодарственную молитву, а мысли ее и взоры были прикованы к стоявшей прямо перед ней огромной миске, над которой поднимался пар. Как только все сели, Мелисанда бросила быстрый взгляд на сестру Терезу, сидевшую во главе стола, и сестру Евгению – на обычном месте, в конце, и торопливо опустила ресницы, испугавшись, что они заметят, какое торжество сияет в ее похожих на влажные изумруды глазах.
Но завтрак закончился слишком скоро. За супом из капусты последовали клецки, которые она обожала. Мелисанда набила полный рот и все еще жевала, когда страхи вернулись к ней. Сестра Тереза уже ее ожидала.
– Не забудь! В швейной!
Мелисанда терпеть не могла комнату для шитья. Направляясь туда, девочка вспоминала бесконечные часы кропотливой работы, исколотые иголкой пальцы, а она кладет стежок за стежком, сшивая грубую толстую материю, из которой делали одежду для таких же бедняков, как она, а потом продавали на рыночной площади. Посредине комнаты, на возвышении, стоял огромный стол, на нем громоздился расшитый покров на алтарь, над которым было позволено трудиться только самым искусным мастерицам. Это была великая честь – сидеть за столом и шить золотыми и багрово-алыми нитками под завистливыми взорами тех, кто теснился на расставленных вдоль стен скамейках и гнул спины над уродливыми грубыми платьями.
Сестра Эмилия любила повторять, что шить на этом помосте – значит, трудиться для Господа и его святых мучеников, а шить на скамейках – значит, работать для людей. Мелисанда однажды шокировала ее, заявив, что предпочитает вообще не работать, чем гнуть на кого-то спину. Втайне девочка любовалась богатыми красками, которыми сиял алтарный покров, однако порой ловила себя на мысли, что мечтает носить платья из такой же богатой ткани, а не шить часами покрывало для Господа и всех его святых.
– Знаешь ли, – сказала ей сестра Эмилия, – я порой ломаю голову, кто же ты: дурочка или, наоборот, слишком умная девочка?!
– Может быть, и то и другое, – медленно произнесла в ответ Мелисанда, – ведь la Mere[3] обычно говорит, что все мы и хитры, и в то же время простодушны… все мы, бедные грешники… даже святые сестры и сама la Mere…
И на этот раз сестра Эмилия онемела от изумления, как и многие другие сестры при знакомстве с острым как бритва язычком Мелисанды.
– Неужто тебе не хочется в один прекрасный день сесть на возвышении и потрудиться над этим великолепным покровом? – только и нашла она, что сказать.
– Какая разница, что шить? – фыркнула Мелисанда. – Ведь пальцы-то так и так исколоты!
Но сейчас, конечно, и речи быть не могло о том, что Мелисанде будет доверено вышивать, сидя на почетном помосте, переливающийся яркими красками драгоценный покров. Для нее наверняка припасли какую-либо отвратительную работу. Должно быть, ее заставят часы напролет сидеть и шить, пока не заболит спина и глаза не начнут слезиться, и все это только за то, что она осмелилась ненадолго покинуть шеренгу девочек и заговорить с каким-то англичанином!
– Проходи, – велела сестра Эмилия. Мелисанда повиновалась. Глаза ее были покорно опущены. Не было ни малейшего смысла расточать улыбки.
– Мне было неприятно услышать о том, что ты снова ослушалась, – сказала сестра Эмилия. – Садись и принимайся за работу. Возьми верхнюю рубашку из стопки. Уйдешь отсюда, когда закончишь работу.
Мелисанда молча взяла рубашку. Она была как раз из той грубой материи, которую она всегда так ненавидела. Присев на скамейку, девочка принялась за шитье. На ткань ложились крупные неровные стежки. Вскоре на ней появились и крошечные кровавые пятнышки, ведь Мелисанда не преминула исколоть себе пальцы.
Мелисанда, однако, была верна данному себе самой слову – все это время перед глазами у нее стоял англичанин. Вскоре она принялась мечтать вслух:
– Думаю, это совсем не так страшно, как когда тебя замуровывают в монастырскую стену.
– Что именно? – удивленно спросила сестра Эмилия.
– Прошу прощения, сестра. Я думала о монахине, у которой был возлюбленный и которую за это замуровали в стену.
Эмилия встревожилась.
– Но эти мысли совсем не свидетельствуют о раскаянии, дочь моя, – закудахтала она. – Разве можно думать о таких вещах – тем более в этих святых стенах?!
– Конечно, нет, сестра.
Повисло молчание. Мелисанда уныло тыкала иголкой в грубую ткань, а из головы у нее не выходила страшная судьба, которая постигла юную монахиню и ее возлюбленного. Да разве ее чудесное приключение не стоило того, чтобы принести ради него подобную жертву? Может быть, иметь возлюбленного – огромное счастье хотя и думать, и говорить о подобных вещах было строго-настрого запрещено, впрочем, как думать и говорить и о многом другом, столь же восхитительном, такое огромное, что за него не жалко и жизнь отдать, каплю за каплей, медленно умирая во тьме и холоде за толстой монастырской стеной?