Эстер выбирает самый большой цветок, держит его в руках и смотрит на меня. Почему она так долго смотрит, не притрагиваясь к лепесткам ромашки?
— Мы уже большие? — спрашивает Эстер.
— Конечно, — говорю я.
— Мы почти что взрослые, правд?
— Конечно, правда.
— Ведь нам с тобой уже тридцать три с половиной…
— Нам с тобой уже много лет, конечно. И мы даже можем их сосчитать, — тихо добавляю я, сжимая левую руку.
— Ничего, что я такая бледная?
Я сначала сержусь, но потом отвечаю Эстер так:
— Знаешь, я закрою глаза, а ты делай что хочешь.
Я делаю вид, что зажмурился, а сам подглядываю сквозь ресницы.
Я вижу, как Эстер наклоняется к цветку, который держит в руке, а затем начинает осторожно обрывать лепестки.
Она обрывает лепестки и что-то нашептывает. Я не слышу, что она шепчет, но все равно знаю. И она, должно быть, догадывается, что я знаю.
Да — нет, да — нет…
Я должен бояться, как бы не вышло «нет».
Эстер, может быть, и вправду боится. Лепестков уже мало, и она обрывает их все медленнее.
Она — возможно… Откуда ей знать?
А я не боюсь.
Она может взять не только самый большой, она может взять любой, может взять все цветы, все подряд они скажут одно и то же слово.
Да, да, да, да.
Цветы не могут сказать иначе. Цветы знают.
— Изя… — негромко зовут меня.
Отец.
Мой Авраам Липман.
Он не стал бы мешать без дела. Раз зовет — значит, нужно.
— Сейчас, — говорю я.
С трудом встаю со своего бревна и иду. Я уже вышел со двора, а мои глаза еще там, где мы сидели. Я вижу Эстер. Она бледна, ее голова склонилась. Но это не важно. Она — в середине, а вокруг цветы.
Кто сказал, что цветы запрещены?
Кто может запретить цветы?
Глава шестая
ПЕРЕД СЕМНАДЦАТЫМ ХОДОМ
Теперь его голос был резким, а взгляд колючим, как шило. Казалось, он вот-вот пронзит одежду, лицо и грудь, вопьется в самое сердце.
Шогер понял, что напрасно взял пешку.
— У тебя есть девушка?
Исаак вздрогнул. Он уже было поднял руку, чтобы сделать очередной ход, но рука дрожала.
— Я допустил ошибку, — продолжал Шогер. — Нет, не с пешкой.
Исаак молчал.
— Могу объяснить, если ты не понял. Уговор был неполным. Мне следовало добавить… добавить следующее: то, что будет с тобой, будет и с твоей девушкой. У вас одна судьба. Не так ли?
Исаак снова вздрогнул. Исчез шахматный столик, земля скользнула из-под ног, перед глазами зияла пустота — черная, непроглядная.
"У тебя есть девушка?.."
— Твой ход, — сказал Шогер.
"У тебя есть девушка?.. У тебя есть девушка?.."
— Твой ход, — беззвучно повторил Шогер.
Исаак протянул руку и коснулся фигуры.
Пальцы ощутили округлость дерева, привычные, знакомые линии, но только линии были совсем не те- другая фигура, не та, которой он хотел пойти.
Еще не глядя на доску, он снова увидел ее всю, отчетливо, как раньше. Это действительно была другая фигура, окруженная со всех сторон, которую ни в коем случае нельзя было трогать.
— Я родил дочь Басю, — сказал Авраам Липман.
По вечерам, когда люди возвращались с работы. Бася переодевалась и выходила из дома. У нее была пунцовая блузка с открытым воротом и темная юбка, короткая, узкая. Она переодевалась и выходила на улицы гетто. Женщины смотрели на нее с упреком и злобой либо с завистью. Одни презирали ее, другие восхищались ею. Люди смотрят на все по-разному и никогда не будут смотреть одинаково. Бася жила так, как ей хотелось. И кто бы мог сказать, правильно это или нет? Женщинам гетто запрещалось красить губы, но ей, Басе, это не мешало. Ее губы и без того были алыми, как кровь. Басе исполнилось двадцать.
Она медленно шла, задрав подбородок и гордо выгнув точеную шею. Она закладывала руки за спину, так что распахнутый ворот блузки открывался еще глубже, обнажая белую, казалось, еще никем не тронутую девичью грудь. Стройные, длинные ноги Баси слегка пружинили, бедра покачивались в такт шагам, а желтая звездочка на груди смахивала на украшение.
Чего не бывает в мире, где живут мужчины и женщины. Все бывает. Когда вечерние сумерки превращались в ночь, Басю уже не видели на улице. Домой она заявлялась поздно, провожали ее не всегда, но девушка радовалась, что еще один день не пропал зря, и на другой вечер, вернувшись с работы, она опять выходила на улицу, сверкая пунцовой блузкой, открытой белой шеей и довольной, слегка насмешливой улыбкой.
В тот же час из соседнего дома выходил чернобровый семнадцатилетний Рувка. Он шел медленно, вразвалочку. Между ним и Басей всегда было двадцать шагов, ни больше ни меньше.
Бася знала, что Рувка ходит за ней как пришитый. Первое время было странно, она стеснялась, а затем привыкла. Он был молод, слишком юн еще, и это его дело, если малый ходит за ней как хвост. Расстояние было всегда одно и то же- двадцать шагов, ни больше ни меньше, и Рувка нисколько не мешал Басе. Она жила своей жизнью, жила так, как считала нужным; она хотела, чтобы ни один день не пропал даром, потому что всю свою жизнь, хотя бы сорок женских лет, ей надо было прожить за год, а может, за полгода или еще меньше. И когда она изредка оборачивалась, чтобы взглянуть на Рувку, она не видела его лица, только кудлатую голову и густые сросшиеся брови во весь лоб. Ей было безразлично, что Рувка бредет за ней, опустив голову и глядя себе под ноги. Позже, когда вечерние сумерки сгустятся в ночь, когда Бася, еще более оживленная, будет идти уже не одна, Рувка замедлит шаг и отстанет, исчезнет.
Глаза у Баси были зеленые и зоркие, как у кошки.
В поздний час, подходя к своему дому, она видела, что кто-то маячит за углом, но был ли то Рувка или кто другой, она не знала.
Рувка исчезал и в тех случаях, когда в гетто появлялся фельдфебель Ганс Розинг, который увлекал Басю в подворотню и принимался горячо убеждать ее, путая немецкие, литовские и еврейские слова.
Рувка исчезал, но Бася знала, что он близко, что он все слышит и ждет, и достаточно ей крикнуть, как он тут же очутится рядом.
В последние дни Ганс приходил все чаще, и его уговоры становились все настойчивее. Он забыл, что настали иные времена, что гетто — не гимназия, где они когда-то учились, и Ганс Розинг — уже не гимназист, а фельдфебель одного из отделов штаба оперслужбы Альфреда Розенберга.
Вот и сегодня они вышли на улицы. Бася и Рувка, думать свои думы, жить своей жизнью. Они миновали уже третью улицу, и было между ними двадцать шагов, ни больше ни меньше, и вечерние сумерки густели, переходили в прозрачную темноту летней ночи.
Бася ускорила шаги- ее ждали.
— Постой, — услыхала она и остановилась. Она редко слышала голос Рувки и поэтому удивилась. — Бася, — сказал он. — Сюда идет Ганс. Может, хочешь скрыться? Он тебя ищет, ты ведь знаешь.
— Ганс? — переспросила она. — Я не собираюсь прятаться. Мне всегда приятно с ним повидаться. Разве ты не заметил?
— Ладно. Как знаешь, — ответил Рувка.
И точно сквозь землю провалился.
Бася оглянулась и не нашла его: будто поговорила с человеком, которого не было. Она увидела коричневую форму и красную повязку на рукавефельдфебеля Ганса Розинга.
Ганс подбежал, схватил ее за руку и потянул в подворотню. Он часто дышал, долго не мог перевести дух и ощупывал глазами ее гладкие щеки.
— Ты снова на улице, — сказал он, скрипнув зубами.
— Я снова на улице, — ответила она.
— Ты каждый день… так?
Он спросил, и это было глупо, ибо знал, что услышит в ответ.
— Каждый день, — ответила она.
— Я просил, я ведь так просил тебя. — Он опустил голову, и его розовая шея, поросшая мягкими щетинками, напружинилась, как у готового боднуть быка.
Он взял ее руку.
Только теперь она почувствовала, что другая все время была в его ладони, и выдернула обе.