Яркая общественная сущность Слуцкого не была оформлена номенклатурно. В этом тоже состояла его привлекательность. Он сложился как прекрасный поэт вопреки логике и обстоятельствам. Все было против него, но он этого просто не заметил.
Верность и измена
Во время нашей войны, помимо боевых, строевых, появились пронзительные лирические песни – о своем, сокровенном, самом личном. Их пели и уж во всяком случае знали все – в землянках, блиндажах, эшелонах, госпиталях. Их пел измученный и готовый к новым лишениям тыл. Они были необходимы, без них невозможно себе представить войну. “Бьется в тесной печурке огонь…”, “Огонек”, “Темная ночь” и еще другие. Появление этих, по сути, официально признанных песен полностью совпало с потребностью воюющего народа. Но существовали еще песни и неофициальные, так называемые вагонные, тоже берущие за душу.
Так вот – самое главное! – все официальные песни были о верности в любви, все неофициальные – о неверности, об измене. И в тех, вторых, тоже была жгучая потребность, ибо в них тоже заключалась жизнь.
Их сюжеты были сентиментальны и жестоки: солдат, изувеченный, беспомощный, просит жену пожалеть и принять его. Жена отказывает, объясняя решение своей молодостью. Почти всегда в песне фигурировал и ребенок (“но стояли в конце караку ’ льки”), принимающий сторону отца.
Случались закрученные варианты: солдат-калека просит у жены милосердия, но не получает его (“я девчонка еще молодая и о прошлом прошу позабыть”). Однако вскоре выясняется, что он здоров, “орденами по грудь награжден” и вообще – “Я хотел тебя только проверить. Все! Характер поня ’ л теперь твой”. В песне, разумеется, присутствует и мальчик.
А еще, как всегда бывает с популярными песнями, густо появлялись в войну их переделки, по сути, пародии.
Перекрой известных песен,
Их счастливого конца,
Что порой казался пресен
В час поющего свинца.
А “перекрой” бывал безжалостным: “На крылечке у девушки / уж другой паренек” или того хлеще: “И у детской кроватки тайком сульфидин принимаешь”.
Вчитывание
Был в Ленинграде критик Адольф Урбан. Рано умер. Он несколько раз высказывал в печати весьма отрицательные суждения о моих стихах. Однажды раскрываю “Литературку” – опять его статья, а в ней вижу свои строчки. Но – хвалит. Нашел во мне что-то новое, увлекся, начал подробно разбирать, анализировать. И опять, опять… А потом сделал такое признание: “Вчитываясь в более поздние книги Ваншенкина, начинаешь и ранние воспринимать иначе”.
Дело здесь, конечно, не в том, что сперва он кривился, а затем переменил мнение. Такое бывает. Главное в корневом слове “вчитываясь”. Хотя что же это за критика – без вчитывания? Увы, такое не редкость: большинство оценщиков стихов не только не вчитываются, но и не прочитывают. Как сказал очень известный политик: “Мне думать не нужно. Я убежден!”
Сильной стороной Урбана было как раз то, что он стремился рассмотреть очередной сборник (не обязательно мой) не изолированно, а в связи со всей работой автора. То есть охватить ее в целом. Вчитаться.
Но случаются в этой сфере вещи и впрямь удивительные.
Вот – из “Записных книжек Анны Ахматовой”:
“13-ое (сент. 1964.- К. В.). Прочла (почти не перечла) статью Н.В.Н<едоброво> в “Русской мысли” 1915. В ней оказалось нечто для меня потрясающее (стр. 61). Ведь это же “Пролог”. Статью я, конечно, совершенно забыла. Я думала, что она хорошая, но совсем другая. Еще не знаю, что мне обо всем этом думать. Я – потрясена.
14-ое. Он (Н.В.Н<едоброво>) пишет об авторе Reguiem’a, Триптиха, “Полночных стихов”, а у него в руках только “Четки” и “У самого моря”. Вот что называется настоящей критикой.
Синявский поступил наоборот. Имея все эти вещи, он пишет (1964), как будто у него перед глазами только “Четки” (и ждановская пресса)”.
Таким образом, в случае со статьей Недоброво мы имеем дело с вчитыванием в то, чего еще нет, то есть с предвидением.
Две строчки
В шестидесятые годы очень многих неожиданно привлекли и задели две строчки:
Легкой жизни я просил у Бога.
Легкой смерти надо бы просить.
Было непонятно, откуда они взялись и даже кто их автор. Стали говорить, что будто бы Бунин, искали у него – не нашли.
Потом появилась версия, что это – перевод. Из какой-то восточной поэзии, ибо поиск “легкой смерти” – не христианские идея и цель. Переводчиком называли Ивана Тхоржевского. Позже некоторые стали утверждать, что он не переводчик, а непосредственно автор, и что это было напечатано под его фамилией, – однако четкой ссылки с указанием, где именно, я не встречал.
Но характерна вспышка чуть ли не всеобщего прочного интереса к этому явившемуся афоризму. Что-то было здесь личное, кровное. Некий толчок, заставляющий по-иному посмотреть вокруг, задуматься. Даже тех, кого это вроде бы пока не касалось, но теперь уже растворилось в подсознании. *
Меня же, пожалуй, еще сильней зацепили две другие потрясающие строчки, – быть может, потому, что я обратил на них внимание позднее, когда уже вошел в неизбежную полосу потерь и утрат. Знаете, как бывает? – видишь, слышишь, читаешь что-то, и словно тебя не касается. И вдруг изумляешься: что же я раньше не замечал?
Как мелки с жизнью наши споры,
Как крупно то, что против нас!
(Р. М. Рильке, перевод Б. Пастернака )
Для меня это еще острей, значительней.
Хлебников и Олеша
В. Хлебникова называли поэтом для поэтов. В том смысле, что он наиболее понятен именно поэтам (как у Пушкина: “пока в подлунном мире жив будет хоть один пиит”). Я же считаю, что главное здесь то, что за его спиной незапирающийся склад, где свалены многочисленные детали чего-то, полуфабрикаты, почти или совсем готовые блоки и конструкции. Бери – не хочу. И брали. Одни смущенно совали в карман крохотные болтики и шайбочки, другие грузовиками вывозили мощную арматуру. Часто для них бесполезную – но ведь бесплатно!
Похожее с Ю. Олешей. Он прозаик для прозаиков. Шире – для писателей, для художников слова. Здесь тоже побывали наиболее предприимчивые. Поздний Катаев весь отсюда. Но среди удивительных олешинских метафор и эпитетов, среди великолепия его сугубо штучного товара тоже, к сожалению, слишком много необязательной наблюдательности, которая сперва надоедает, а затем и утомляет.
Блистательно начавший и, разумеется, прочно оставшийся в литературе, он не смог надолго вписаться в литературную жизнь, испугался, сломался. Не он один. Можно назвать и Светлова, и других. Как быстро иссякла их художественная и человеческая отвага! Но презирать и поносить их – занятие, на мой взгляд, недостойное. Олеша, как ни странно, напоминает Хлебникова еще и своей приобретенной с годами бытовой неустроенностью, жалкостью, неприкаянностью.
А как раз Катаев – замечательный пример умения талантливо приспособиться к запросам времени. Даже предвосхищать их. Он безошибочно поставлял то, что требовалось – на каждом этапе. Даже когда эталонной стала безликая, безразмерная проза, он быстренько научился писать плохо (продолжения “Паруса”), но, к счастью для него, настала иная мода.
Однако ведь не были сломлены Булгаков, Есенин, Бабель, Платонов, Мандельштам, Пришвин… С годами это стало особенно очевидно.