Свои скрипучие шаги.
Это же здесь главное. Вообще, в последнем четверостишье прилагательное – самое убедительное.
Фирменно заявленная Смеляковым собственная примитивность рифмовки с лихвой компенсируется эпитетом:
Я не знаю, много или мало
Мне еще положено прожить,
Засыпать под ветхим одеялом,
Ненадежных девочек любить.
А “На той войне незнаменитой” – знаменитый эпитет Твардовского!
От настоящего эпитета получаешь удовольствие, как от безупречного выстрела или изощренного бильярдного удара.
“Мыслящий тростник”, “выпрямительный вдох”; “баснословные года”…
Еще Толстой отметил у Тютчева:
Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.
Да мало ли что еще! -
И на бушующее море
Льет примирительный елей.
Или:
Как незаконная комета
В кругу расчисленных светил.
Если угодно, это все и есть художественная литература.
(Но случаются и обратные примеры – малоудачные эпитеты, даже у великих:
Тучки небесные, вечные странники
А разве бывают тучки какие-нибудь другие? Земные?
Или:
Холодный ветер от лагуны,
Гондол безмолвные гроба.
“Гроба” всегда безмолвны. А не только сравнимые с гондолами. Но эти описки только подтверждают сказанное мною ранее).
***
А вообще-то ведь небрежность в суждениях – одна из главных составляющих Бродского: “Что ж, Тютчев, при всем моем расположении к нему, поэт не такой уж замечательный. Мы повторяем: Тютчев, Тютчев, а на самом деле действительно хороших стихотворений набирается у него десять или двадцать (что уже, конечно же, много)”.
“Не такой уж замечательный”? Такой, именно такой! По-настоящему великолепный поэт. И слишком уж свысока, самонадеянно сказано: “десять или двадцать”.
Но дальше! “В остальном же, более верноподданного автора у государя никогда не было. Помните, Вяземский говорил о “шинельных поэтах”? Тютчев был весьма шинелен” (“Бродский об Ахматовой. Диалоги с Соломоном Волковым”. Изд-во “Независимая газета”, 1992, стр. 14).
Воспринимать сейчас Тютчева как верноподданного? Это не просто раннесоветская, это абсолютно рапповская оценка. Видимо, Бродскому не попадались стихи Тютчева
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые, и злые, -
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
(В рукописи перед текстом помета “Н. П.” (“Николаю Павловичу”).
***
Есть у поэзии такая странная особенность: талантливые стихи воспринимаются с радостью, о чем бы они ни были. В том числе трагические. Благодаря именно тому, как они написаны, т. е. уровню. Вот у поздней Ахматовой:
…еще у восточной стены,
В зарослях крепкой малины,
Темная, свежая ветвь бузины.
Это – письмо от Марины.
(1961, больница).
Картину воспринимаешь, как нечто положительное, умиротворяющее. Пришло письмо. Это же не похоронка. Похоронка была давно, в войну. А это – письмо. Почта еще работает.
***
Анна Ахматова в 1958 году сделала такую надпись на книге своих стихов: “Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу, в чью эпоху я живу на Земле”.
А ведь сказано не только ради красного словца.
***
Вероятно, смерть Пушкина по масштабу национальной трагедии можно сравнить с Октябрьской революцией и Гражданской войной.
***
В литературе сейчас даже не переоценка, а попытка перераспределения ценностей, то, чего так боятся в сфере экономики. А здесь – ничего, гражданской войны не будет. Каждый останется “при своих”.
***
Нет ощущения, что у нас существует хоть какая-никакая литературная жизнь. Все разрозненно: одни пишут о чем-то, другие о другом, совершенно изолированно, не замечая друг друга, не реагируя на соседа, словно есть только они. Дискуссия возникает, лишь когда они задеты лично.
***
Когда скоропостижно умер Гриша Горин, я, уже зная, услышал об этом еще и по ТВ. Говорили о нем люди театра, причем близкие. А. Ширвиндт сказал: “Он был самым молодым из нашей “банды”…”. А М. Захаров: “Он был шут…”.
И то, и другое меня резануло. Так можно было, конечно, сказать, но не сразу, а позднее. Здесь же эти слова были нелепы, неуместны, и прежде всего потому, что в них совершенно не чувствовалось горя.
***
Вечер – 85 лет Льву Гинзбургу (могло быть!), замечательному поэту – переводчику с немецкого, в совершенстве с детства владевшему языком оригинала, а впоследствии блестяще русским стихом. Особенно удачно переводил он старую германскую поэзию, средние века, вагантов. Его работой можно было восхищаться. Хорошо знал он и жизнь обеих современных Германий, писал неожиданную антифашистскую публицистику.
Когда-то я часто бывал у него дома, еще в Печатниковом переулке, а потом и в просторной кооперативной квартире на Черняховского. Дело в том, что Союз писателей не считал нужным давать бесплатную жилплощадь переводчикам, полагая, что они, как и драматурги, в состоянии сами обеспечить себя кровом.
А еще хочется сказать, что он был ослепительным устным рассказчиком, где самым забавным, чаще всего нелепым персонажем бывал он сам. Еще до войны, после десятилетки, он был призван в армию и отправлен на Дальний Восток, считавшийся самым опасным направлением (вспомним Халхин-Гол, Хасан), попал в кавалерию и теперь подробно описывал свои взаимоотношения с вверенной ему кобылой. Потом он служил в армейской редакции, где почему-то была дефицитом копирка, и он наловчился печатать так быстро, что впоследствии изумлялись опытные машинистки.
Героем его повествований был эдакий интеллигентный Швейк или знающий языки Чонкин из адвокатской семьи. Думаю, запиши он это, успех был бы ошеломляющий. Может быть, и не сразу.
***
На вечере исполнялись и песни на его переводы (зять – композитор А. Журбин), а еще два народных артиста его переводы читали. Они читали очень средне, но по книге, т. е. зачитывали. Можете себе представить, чтобы так выступали Дм. Журавлев или Я. Смоленский? Ну, плохо запоминаете или просто ленитесь – прочтите парочку стихотворений, и хватит. А так ведь никаких ограничений.
Я, выступая после одного из них, назвал это тем, что в пении именуется фонограммой, а в просторечье – исполнением под “фанеру” и является позором и бедой нашей эстрады.
Но второй артист шел вслед за мной и заявил задето, что будет “читать с листа”… А потом добавил: “Я, читая из книжки стихи своей внучке, никогда не думал, что это фанера…”.
Бедняга, он так ничего и не понял! Чтение ребенку книжки чрезвычайно поднимает для него значение этой книжки, ее авторитет, показывает ее ценность как носительницы услышанного. А чтение книги с эстрады – это просто умение артиста читать, знание им азбуки.
***
После войны в Москве какое-то время ходила по рукам поэмка о том, как наша армия не остановилась в Германии, а двинулась дальше. Американцы, по-видимому, не препятствовали. Вот наша штрафная рота входит в Париж:
Когда рвануло “гоп со смыком”
В готические этажи.
И оттуда же:
И поскакали кашевары
В Булонский лес рубить дрова.
Короче, написано было живо и не новичком.