— Ого, да это Кардинал, добрый призрак! — провозгласил Ханн, услышав в трубке голос коллеги. — Видно, стряслось что-то особенное. Иначе ты бы обратился в нашу главную приемную, а?
— У меня для тебя пара документов, Томми. Может быть, даже три. Надеюсь, ты сможешь меня выручить.
— Хочешь вклиниться, а? Знаешь, Джон, нас тут адски поджимают сроки. Я все эти дни сижу над одной штукой, которую буквально вот-вот надо будет выставить в суде.
— Да, я понимаю.
Всякий полицейский в глубине души ожидает, что если он поможет коллеге, то когда-нибудь тот отблагодарит его услугой за услугу — может быть, десятки лет спустя. Кардиналу незачем было напоминать Ханну о прошлом.
— Рассказывай, что там у тебя, — проговорил тот. — А я погляжу, что мы можем сделать.
— У меня есть открытка с кусочком бумаги, который приклеен внутри. На этом кусочке бумаги — послание, судя по виду, его напечатали на принтере. В нем всего два предложения, но я надеюсь, что ты сможешь высказать какие-нибудь мысли насчет того, откуда оно пришло. Честно говоря, я даже не в состоянии определить, струйный это принтер или лазерный.
— В любом случае мы на этом далеко не уедем, если у нас нет другой распечатки, чтобы с ней сравнить. Это тебе не старые добрые времена, когда были в ходу пишущие машинки. Что еще у тебя есть?
— Записка самоубийцы.
— Самоубийство. Значит, ты ввязался во всю эту тягомотину, потому что расследуешь самоубийство? Эти чертовы самоубийства меня достали. По-моему, всякий, кто себя убивает, просто хлюпик.
— Конечно, — согласился Кардинал. — Отъявленные трусы. Не поспоришь.
— И эгоисты, — не унимался Ханн. — Когда человек кончает с собой, это самый эгоистичный поступок, какой вообще бывает. Приходится задействовать столько всяких ресурсов: твое время, мое время, врачи, медсестры, «скорая помощь», психотерапевты, все на свете. И все это — ради кого-то, кто и жить-то не желает. Чистый эгоизм.
— Безответственное поведение, — определил Кардинал. — Совершенно безответственное.
— И все это — если им не удается преуспеть в своем намерении. А если все-таки удается, для них-то все печали оказываются позади. У меня был друг — мой лучший друг, между прочим, — так вот, он несколько лет назад сунул себе в рот табельный пистолет. Знаешь, я потом несколько месяцев дерьмово себя чувствовал. Почему я не видел, что это вот-вот случится? Почему я не был ему другом получше? Но знаешь что? Это он — паршивая овца, а не я.
— Да, тут ты попал в точку, Томми.
— Суициды — это, знаешь ли…
— В данном случае это, возможно, не суицид.
— А! Тогда совсем другое дело. Теперь ты привлек мое внимание. — Ханн заговорил голосом Крестного отца из одноименного фильма: — «Я отдам все свои силы и весь свой опыт, дабы…»
— Мне нужно это побыстрее, Томми. Можно сказать, ко вчерашнему дню.
— Ясное дело. Как только получу результат, в ту же минуту сообщу. Но если ты захочешь использовать в суде эти материалы и вообще любые данные анализа, которые я для тебя добуду, то придется тебе обратиться в главную приемную, а наша главная приемная не станет ради тебя сбиваться с ног, кем бы ты ни был. Пусть даже сам Господь Бог явится к ним с рукописным посланием на фирменном бланке Сатаны, все равно они ему скажут: «Давай-ка в очередь, приятель».
— Я не могу обратиться в главную приемную, Томми. У меня нет номера дела.
— Ох ты…
— Но если ты мне дашь что-то реальное, я добьюсь, чтобы у этого дела появился номер. И потом я пробегу по всем ступенькам, которые нужны.
Из трубки донесся тяжкий вздох.
— Ладно, Джон. Будет много геморроя, но я это сделаю.
8
«Тошнота» — это было еще не самое сильное слово для того, чтобы описать состояние Делорм. Торонтский отдел по борьбе с преступлениями на сексуальной почве переслал ей около двадцати снимков; когда она вернулась с обеда, пакет уже ожидал ее. Она просмотрела их и теперь сожалела об этом. Фотографии вызывали какую-то физиологическую реакцию у нее внутри, как если бы ей со всей силы ударили в живот. Потом проявились и более тонкие эмоции — подавленность, переходящая едва ли не в панику, и одновременно — почти ошеломляющее чувство безнадежности при мысли о человеке как биологическом виде.
Все окружающее словно бы ушло куда-то на задний план, все, что можно было увидеть и услышать в отделе: щелчки и постукивания ксерокса, Маклеод, орущий на сержанта Флауэр, шелест клавиш и трели телефонов. Делорм ощутила, как в груди у нее рождается всхлип, но она его тут же подавила. Ей уже доводилось испытывать подобное смятение чувств, когда она читала некоторые новости: про отрубленные головы в Ираке или про гражданскую войну в Африке, когда вооруженные люди совершали налеты на деревни, насилуя женщин и отрубая кисти рук мужчинам.
Она понимала, что действия, запечатленные на снимках, нельзя сравнивать с массовыми убийствами, но влияние, которое они оказали на ее душу, оказалось таким же: она приходила в отчаяние, думая о том, до каких глубин падения может опуститься человеческая натура. Даже в таком маленьком городке, как Алгонкин-Бей, волей-неволей слышишь о таких фото, но до сегодняшнего дня Делорм никогда не видела ничего подобного. В прошлом году они вели дело об администраторе службы социальной помощи, мужчине, который явно не был обделен любовью близких и друзей — и которого обвинили в том, что он хранит у себя детскую порнографию. Но расследованием занималась не Делорм, и вещественных доказательств она не видела. Тот человек покончил с собой, когда его отпустили под залог: по-видимому, от стыда, хотя его обвинили всего лишь в обладании запрещенными материалами, а не в их изготовлении или распространении.
Изображения на ее столе, поняла Делорм, были, по сути, фотографиями с места преступления. Преступник сделал их сам в процессе совершения своего преступного деяния; в этом смысле производство детской порнографии уникально. На некоторых снимках девочке было, наверное, всего семь или восемь лет, ее щеки и шея сохраняли младенческую припухлость; на других ей было уже лет тринадцать. У нее было приятное, открытое лицо, очень светлые волосы до плеч и почти неестественно зеленые глаза: на некоторых фото их цвет казался еще более насыщенным, потому что из этих глаз текли слезы. Здесь были сцены в спальне, на диване, на яхте, в палатке, в гостиничном номере. На одной из фотографий была специально размыта одна деталь: шапочку, которая была на девочке, превратили в мутное сине-белое пятно.
Мужчина тщательно следил за тем, чтобы не показывать свое лицо, поэтому на снимках он представал в виде какого-то комплекта разрозненных деталей. Он был волосатой рукой, мохнатой грудью; он был тощими как палки ногами, прыщавым плечом, задом, который только начал обвисать. Его член, снятый крупным планом на многих фото, выглядел докрасна обожженным — не то от неправильной эксплуатации, не то от плохой съемки, точно сказать не представлялось возможным. Делорм не была ханжой и мужененавистницей, но ей показалось, что это самая уродливая вещь, какую она в жизни видела.
Ей пришло в голову, что этот мужчина — вообще не человек: что он — просто кусок ожившей плоти, монстр, вырвавшийся из лаборатории сумасшедшего ученого. Но сокрушительная истина состояла в том, что это конечно же действительно был человек. Он мог быть кем угодно, он мог быть кем-то из знакомых Делорм. И мало того что он был человеком: жертва его любила, иначе почему на многих снимках она так безмятежна, так улыбается? Видимо, он либо отец девочки, либо кто-то из очень близких ее семье людей. Девочка его любила: Делорм не сомневалась в этом, и сердце у нее ныло.
Вместе с этим материалом из Торонто прислали еще два конверта. В первом лежали точные копии снимков, но девочка и ее партнер были с них удалены путем цифровой обработки. В результате остались только ничем не примечательные виды и интерьеры: безвкусный диван, что-то вроде гостиничной кровати, внутренность палатки, двор с неопрятным игрушечным домиком из пластмассы, — обстановка, не вызывающая никакого интереса, если не знать, что в ней происходило.