Но когда пятьдесят первая попытка удалась, Павлыш оказался к этому не готов.
Он просто ничего не успел понять. Начало попытки он заметил, потому что в этот момент стоял у плиты и раздумывал, хочется ли ему супа из консервированных шампиньонов или этот суп ему бесконечно надоел. Решив, что суп надоел, но не бесконечно, Павлыш вскрыл пакет и опрокинул его над кастрюлей.
Он ощутил начало ускорения и даже услышал сигнал на пульте, которым «Овод» предупреждал своего хозяина, что начинает снижение. Но так как Павлыш знал, что в его распоряжении еще минуты две, чтобы загерметизировать все в камбузе, то и продолжал сыпать порошок, жалея, что не отменил попытку, потому что сейчас придется уйти от плиты.
И тут ускорение начало нарастать куда быстрее, чем привычно.
Павлыш автоматически закрыл кастрюлю, включил колпак, который изолировал плиту, но больше ничего сделать не успел, потому что его отбросило на стену и в последующие две или три минуты все мысли Павлыша были заняты лишь одним: как доползти до акселерационного кресла и притом не сломать шею.
До кресла он не дополз и потерял сознание от перегрузок, к которым не был готов, за несколько секунд до того, как «Оводу» удалось с ними справиться. И когда потом старался вспомнить, что же было в те минуты, пока он лежал, скорчившись, в углу штурманской, ему казалось, что со все нарастающей частотой «Овод» ныряет в атмосферу Хроноса и вылетает обратно… Что, впрочем, было недалеко от действительности, так как вторжение «Овода» в мир временного сумасшествия проходило не последовательным движением, а отдельными толчками, и кораблик Павлыша старался и прорваться, по ступенькам, по километрам, проваливаясь, как самолет, в воздушные ямы, и в то же время удержаться, не разогнаться до смертельной скорости и не врезаться в планету. Если бы у обитателей планеты была возможность увидеть «Овод» в эти минуты, им показалось бы, что кораблик, подобно былинке в бешеном горном потоке, выполняет замысловатый танец, сверхфигуры высшего пилотажа.
Но люди на планете ничего не видели. Потому что их в то время не существовало — они рвались сквозь время вместе с планетой и ее атмосферой, но не вперед, а назад. Ибо движение вперед вряд ли возможно: вперед — это значит туда, в мир, которого еще не было.
2
— Ваш прорыв к нам, — сказал Варнавский за чаем, — парадокс, который потребует серьезного изучения. В принципе, он подтверждает спиральность времени. В какое–то мгновение нашего движения назад по хронооси, а вернее, хроноспирали, физические характеристики внешнего мира и нашей системы совпали настолько, что образовался канал, по которому вы снизились.
Людмила Варнавская еле дождалась, пока ее брат кончит фразу.
— Вот именно, — сказала она. — Значит, в этот момент можно и покинуть систему. Понимаешь?
— Это не решает наших проблем. — Заместитель Варнавского полный, мягкий, добрый Штромбергер отложил в сторону листочек, на котором только что быстро писал. Вся станция была завалена его листочками, исписанными так мелко и непонятно, что строчки казались орнаментом, который рука выводит в задумчивости.
— Карл, — сказала Людмила. — Мы обязаны попробовать. У нас появился новый шанс.
— Теория этого не допускает, — сказал Штромбергер виновато. — Можно построить модель вторжения инородного тела, но избавиться от него таким способом мы не сможем. Там, снаружи, время уже ушло.
— Но мы попробуем, правда, попробуем? — в голосе Людмилы была нервная настойчивость. — Ведь никто не верил, что к нам можно проникнуть. Даже не думали об этом.
Людмила Варнавская Павлышу не понравилась. В первую очередь, как врачу. Она производила впечатление человека, не спавшего несколько суток и находящегося на грани нервного срыва. Правда, и в этом состоянии она была хороша, может, даже красивее, чем обычно — отчаянной красотой истерики — ты видишь горящие, синие глаза, а все лицо, кроме заостренного, четкого носа, куда–то впало, исчезло, чтобы не мешать глазам сверкать в лихорадке.
Остальные выглядели очень уставшими. Настолько, что перестали прибирать станцию. Как будто станция была обиталищем беспечных холостяков. Немытая посуда забыта на столе, клочки бумаги на полу… Павлышу казалось, что на станции пыльно, хотя пыли здесь неоткуда взяться.
Варнавский был похож на сестру. Его главной чертой, как ее сформулировал для себя Павлыш, была пропорциональность. Анатомический идеал, натурщик, о котором мечтают художественные училища. И он знал о своей атлетичности, подчеркивал ее одеждой. Он был в шортах и обтягивающей мышцы фуфайке, темные волосы до плеч, и такие же синие, как у сестры, глаза. Но если у той они горели, сжигая все вокруг, в глазах Варнавского была настороженность, ожидание; порой Павлышу казалось, что он не слушает, что говорят вокруг, а смотрит внутрь себя, будто ждет сигнала оттуда.
— Я, разумеется, буду считать, — сказал Штромбергер и начал шарить по карманам мешковатого комбинезона. Вытащил один блокнотик, поглядел на него, сунул обратно, нашел еще один, поменьше, этот его устроил. Штромбергер оторвал листочек, наклонил голову и стал быстро покрывать его миниатюрными значками.
Четвертая обитательница базы, Светлана Цава, принесла поднос с гренками, тихо села у края стола. Она тоже устала, подумал Павлыш. Иначе, чем остальные, но устала. Движения ее были четкими, маленькие крепкие руки с коротко остриженными, ухоженными ногтями бессильно легли на стол. Она закрыла глаза на несколько секунд, а когда открыла их, то заметила взгляд Павлыша и робко улыбнулась, словно тот поймал ее врасплох, увидел то, чего она не хотела показывать.
— Значит, вы должны нас инспектировать, — сказал Варнавский. — Что ж, вам все карты в руки. И боюсь, вам будет, что делать.
— Павел, — сказала Варнавская. — Мы не можем тратить ни минуты на экивоки. Павлыш медик, его опыт нам поможет.
— Может, отложим разговор на завтра? — спросил Штромбергер. — Павлыш устал, ему надо поспать.
— Я не устал, — сказал Павлыш.
— С каждым разом у нас все меньше времени! — сказала Варнавская. — На этот раз четыре дня. Может, три с половиной! Я вообще не понимаю, как можно гонять чаи… — она резко отодвинула недопитую чашку, чай плеснул на стол.
— Надо поспать, — сказал Штромбергер. — Все равно надо поспать. Поглядите, какую чепуху я пишу, — он подвинул Павлышу листок, на котором Павлыш ничего не мог разобрать, но вежливо кивнул.
— Вот так, — сказал Варнавский, — после чая всем спать. И тебе, Людмила, в первую очередь. Ты напичкана лекарствами.
— Не говори глупостей.
— Это приказ.
— Сомневаюсь, что ты можешь приказывать! — Вдруг Людмила захохотала. — Ты не можешь! Уже не можешь! — причитала она, и ее пальцы стали суетливо отбивать дробь по скатерти. — Не можешь! — она ударила по столу кулаком, чашки подскочили.
Цава наклонилась к ней.
— Люда, — сказала она, — Людочка, возьми себя в руки. Всем трудно… надо поспать…
— Простите, — сказал Варнавский. — Она не виновата. Это я во всем виноват.
— Никто не виноват, Павел, — сказал Штромбергер. — Ну как можно кого–то винить! Все стараются.
— Надо ли? — Варнавский поднялся и первым вышел из комнаты.
— Я отведу Люду? — Светлана Цава обернулась к Штромбергеру.
— Конечно, конечно…
И Павлыш остался вдвоем с толстым математиком.
— Я не хочу! — донесся из коридора голос Людмилы. В ответ невнятно загудел низкий голос Варнавского.
— Вот видите, — сказал Штромбергер. — Так неудачно вы прилетели.
Павлыш хотел продолжить разговор, но глаза слипались. После всех пертурбаций со спуском он потратил еще часа четыре, пока снова поднял «Овод» и отыскал базу — при посадке кораблик промахнулся на полторы тысячи километров.
— Вы отдыхайте, я вам покажу вашу каюту. Она не очень уютная, там никто не жил, но Светлана принесла вам белье, так что отдыхайте, — сказал Штромбергер.