Он, и в самом деле, решился сыграть — на “золото”.

И тут вдруг за дверью раздались голоса, послышалось громкое рыданье. Он встал, выглянул в коридор. Пожилая соседка держала в руке письмо с родины: сгорела половина деревни, сгорела материнская изба. Он спросил: сама-то, мол, жива осталась?.. — Слава Богу, все уцелели, но у сестры там куча детей мал мала меньше — где теперь будут жить?!

Он взял соседку за руку, привел к себе в комнату и тщательно разложенные бумажки сгреб в кучку: “Перестань, теть Зин, пойди вот лучше — отправь домой!”

И чемпионом он так и остался — только в кино.

Есть старое присловье: “На Руси дворянин, кто за многих — один”.

Может, так вот, незаметно — для окружающих, да и для самих себя совершенно неведомо — они и приобретают нынче ни в “Бархатных”, ни в каких-то других “книгах” не учитываемые титулы — истинные дворяне нашего жестокого времени?

Часто размышлял об этом и раньше, когда не единожды слышал привычные нынче разговоры о наследственном, с вековыми корнями дворянстве и о его родовитых представителях, якобы прямо-таки должных вернуть и достоинство, и духовное здоровье изрядно обедневшей во всех смыслах нации. И с грустной усмешкою размышляю нынче, когда иду на службу мимо бывшего кинотеатра “Россия”, сегодня “Пушкинского”, где на перилах пандуса висят на моментально пожухшем от жаркого солнца лиловом полиэтилене желтые метровые буквы: “Московский международный кинофестиваль”.

И все мне представляется такая картина... Как в той же коммуналке одиноко сидит за столом простоволосая и бедно одетая Родина-мать и бережно раскладывает тонюсенькими стопками свой отощавший бюджет: на погорельцев... на беженцев... на инвалидов чеченской войны... на сирот и на беспризорников... на полусумасшедших от голода пенсионерок-старух, которым вместо денег на еду пытаются всучить стиральный порошок и бельевые прищепки. Задумывается с последнею денежкой в поднятой руке, и тут без стука входит в дверь ycaч-мoлoдeц в прекрасно сшитом костюме, с длинным шарфом поверх, столбовой дворянин, из бывших п о с т е л ь н и ч и х. Сгребает в кучу все, какие есть на вдовьем материнском столе, “деревянные” и, глядя пронзительно-честными, до боли знакомыми по отечественному экрану глазами, проникновенно говорит: “Шестьдесят миллионов, мать. На фестиваль! Всего-то шестьдесят. Приехала Ванесса Редгрейв... неужто ее не знаешь? Неужели не слышала?!. Темнота наша российская, эх!”

Скажут: преувеличиваю.

Сгущаю краски.

А может, наоборот? Не договариваю?

Когда-то бывших сокровенными слов о незаметной чести.

И о беспардонном, так громко, так о себе бесстыдно кричащем чуть ли не на каждом перекрестке вполне довольном собою бесчестии...

 

Кому вы трезвые нужны?

Десяток лет назад в станице Отрадной, под Армавиром, снимали фильм по моей повести “Брат, найди брата”: о том, как спиваются кубанцы, как страдают от этого и, по сути, погибают их дети. Людей, способных показать, каков был когда-то в деле настоящий казак, к этому времени в обширном нашем районе осталось буквально единицы, и режиссеру студии Довженко Сильве Сергейчиковой пришлось приглашать группу каскадеров, но что касается спившихся — тут не было проблем, уж это, к несчастью, факт... Вместе мы обходили старинный наш парк, еще до революции засаженный японской акацией — софорой: считалось, что эти деревья дают ощущение покоя и радости. Теперь станичники предпочитали явно другое средство, быстродействующее, и Сергейчикова, то приближаясь к непробудно спящим, свалившим головы друг дружке на плечо моим землякам, а то на шаг-другой отступая от них, восклицала восторженно: “Какие типажи! Какие лица!”

Что правда, то правда: физиономии многих, проводящих тут дни и ночи и в зимний холод и в летний зной, давно уже напоминали фотографии каменных истуканов со знаменитого острова Пасхи. “Этого мы возьмем! — радовалась киевлянка. — И этого тоже... и этого!” Втолковать, что его приглашают сниматься в кино, удавалось далеко не всем, и каждому она вложила в нагрудный кармашек записку: мол, не забыть! Ровно через неделю, в семнадцать часов, съемка!

Самой изощренной фантазии будет, пожалуй, мало, чтобы представить себе, как они эту неделю провели... эх, вот был бы фильм! Мало того, что отмылись, наконец, побрились-подстриглись, починили и погладили одежку: у станичников моих морщины разгладились и глаза зажглись радостным и чистым светом надежды. Как я по киношной неопытности своей за них радовался!

Тихие и торжественно-робкие, в точно назначенный срок появились они на съемочной площадке у кафе “Ветерок”. Узнавая и не узнавая их, собравшиеся поглазеть на магическое действо старожилы-станичники изумленно разводили руками, и пожилые женщины вслух “ужахались”: да будь ты неладно! Неужели и правда, — это они, наши “анцибалы”?!

И тут раздался похожий на причитание возле покойника громкий вскрик режиссерши: “Да что ж вы с собой наделали, Господи!.. Кто вас просил об этом, ну кто? Ну могли же вы хоть раз в жизни остаться людьми — так нет! Кому вы трезвые нужны, вы подумайте — ну кому?!”

К кинокамере протолкался еле стоявший на ногах алкаш из записных, из несгибаемых. Позвякивая пустыми бутылками в старой дерматиновой сумке, заплетающимся языком гордо спросил: “А я?” И бедная Сильва, все еще не осознавая трагикомичности происходящего, в голос заплакала: “Только один порядочный и нашелся!”

Ее-то можно было понять. И — простить ей.

Но как нам понять самих себя, давно живущих в чуть ли не поголовно спившейся стране? И разве это когда-либо нам, пропивающим уже последние крохи былой славы и былого величия, простится?!

Случилось так, что сразу после киноэкспедиции в родной станице мой старший товарищ Юрий Прокопьевич Помченко, военный писатель, честнейший, светлая ему память, и благороднейший человек, предложил мне вместе поехать в Ленинград: на курсы “по отвыканию от алкоголя и табакокурения” при трезвенном клубе “Оптималист”. Его к тому времени буквально замучил эндартериит, ходил с частыми остановками, врачи грозили отнять пальцы на ногах, но вот на тебе: волевой человек, никак не мог расстаться с курением, к которому пристрастился мальчишкой. Я тоже был заядлый курильщик, но к рассказам друга о чудесных результатах курсов относился весьма скептически и поехал больше за компанию. В Питере давно не был — когда еще один соберусь?

Курсы вел свой брат, бывший журналист Юрий Соколов, который и жил-то совсем рядышком с ленинградским Домом литераторов: там, говорил нам, сам над собою грустно посмеиваясь, начинал пить и куролесить, оттуда его однажды увели люди в погонах, и — надолго: хватило времени и одуматься, и не только о себе поразмышлять. Потому-то, когда мы с моим другом заявили, что нам бы только бросить курить, а с выпивкой у нас проблем нет, он сказал с грубоватым дружелюбием: “Курить не буду, но пить не брошу, да... Ну, что мы тут будем мозги пудрить друг дружке, мужики? Пусть каждый вспомнит то утро с похмелья, когда сгорал со стыда, когда не знал, куда девать себя, ну? У меня тут все отвыкают от того и другого вместе, а вы, видишь... Может, плюнете на свои амбиции?”

Подействовал ли призыв вспомнить “то утро” или что-то еще, но оба мы решили на амбиции плюнуть.

Кого только не собралось в ту пору у Соколова! На сцене, сперва особняком, сидел все еще потихоньку выходящий из белой горячки молодой “афганец” рядом с напряженной, как птица, готовая взлететь, исстрадавшейся матерью. Когда она, не выпуская руки, везла его в клуб, он все-таки вырвался в метро, прыгнул с лестницы на крышу вагона уходящего поезда, скатился по ней и перебежками бросился от одной колонны к другой. Остановил его ровесник, тоже прошедший “Афган”: “Очнись, братан, мы — в России!” Спасибо ему, помог бедной матери привезти сына в клуб.

Почти такой же, а то и покруче люд плотно забил небольшой зальчик. Это, скажу я вам, был паноптикум — куда моим землякам! До представленной здесь “сборной Союза” они все же не дотягивали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: