И вдруг: “Все взяли ручки? Все приготовились?.. Пишите: я не виноват, что я пью и курю”.
Возникший в зале шепоток удивления становился все явственней, постепенно перерос сперва в полунасмешливый ропот, потом чуть ли не в возмущение... ну как так? Столько лет слышали привычное: не скотина ли ты? Ну, свинья!.. Многие с этим давно смирились и хрюкали как бы даже и не стесняясь, уже по некоей как бы естественной свинской обязанности, а тут — на тебе! До сих пор помню яростный выкрик: “Ну, че чепуху писать?! Отпрашивался сюда, а мне предпрофкома говорит: ты погляди на себя, ты только погляди!”
А Соколов был не то что доволен — чуть ли не счастлив: “Во-от!.. Затем мы и собрались. Чтобы ты на себя поглядел внимательно, наконец. Чтобы все мы не только друг на дружку внимательно поглядели, но и на этого твоего предпрофкома, который тебя давно уже за человека не считает. И на общество, в котором живем, хорошенько поглядели. На государство, которое пить тебя приучило. Но это чуть позже. А пока пишем: “Я не виноват, что пью и курю”.
Какая вдруг возникла тишина, какая атмосфера общего напряженного труда вдруг воцарилась!
И все-таки я внутренне посмеивался: и над Соколовым, придумавшим эту хитрую, “методом Шичко” обоснованную игру, и над собой, тоже попавшимся на удочку. Чего тут нового? У каждого тетрадка и ручка, каждый из нас непременно обязан записывать, а правая рука — она такая: напрямую подает сигналы в мозг. В бедовой твоей головушке начинается очистительный процесс освобождения от психологических установок, которые за долгие годы кто только тебе, и правда что, не навязывал. Вспомнить общеизвестное: “Ты что, не мужик — не пьешь, не куришь?!” И кто тут только не постарался! Родня, соседи, улица, дружки... да сколько их, доброхотов, сколько! Да что там: тысячелетние традиции — “Веселие Руси есть пити”. А книги и фильмы? А телевидение?.. И Соколов пытается, видишь ли, разблокировать несчастное твое сознание. Вперед, значит, — в безмятежное, еще не обремененное дурным влиянием детство? Ну-ну...
Однако странное дело: уже в первый день, во время первого перерыва на перекур, кто-то вдруг молча отошел от общей толчеи с возникшим над нею сигаретным дымком, задумчиво стал в сторонке. Число “отказников” с каждым разом все увеличивалось, и вот уже некурящих стало гораздо больше... ясно, что слабаки! И к бабке не ходи — не гадай: ребятки “легко внушаемые”. Но я-то себя знаю! Недаром же знакомые гипнотизеры всегда отшучивались: мол, ладно-ладно — не приставай. Не нарывайся.
Когда наконец покуривал в перерыве совсем один, то чуть ли не лопался от гордости: нас, Юр Саныч, кубанцов осибиряченных, фиг возьмешь. В очередной перерыв привычно достал сигареты и зажигалку, и тут внимание мое привлек стремительно проходивший неподалеку бородатый капитан первого ранга с массивной трубкой во рту. Вытянув вперед голову в форменной фуражке, сосредоточенно попыхивал на ходу: как будто судовая машина работала. И мне вдруг стало не только смешно — мол, сколько узлов, любопытно, дает в час? — но стало вдруг как бы неловко за него... Это теперь мы, жалкие побируши, все перепутали: МВФ!.. МВФ! А тогда это что-то значило: ВМФ. В о е н н о - М о р с к о й Ф л о т. И мне как бы даже обидно стало за русское офицерство: что же это вы несетесь, как собака с костью, “кап-раз”? Так можно и обогнать собственное достоинство!
Сломал в руке не зажженную еще сигарету, швырнул в сердцах в урну... Была последняя сигарета, которую держал в пальцах.
Дотошный соотечественник, которому уже столько лапши на уши за этот десяток лет навешали, тут же спросит: а как с остальным?
Реформы наши кого только из себя не выведут: было дело. Но тут же я, сгорая со стыда, бросался листать дневничок, который когда-то вел у Соколова, тут же принимался истово вести новый: с анализом своих печальных ошибок. И я всегда помнил: будет совсем невмоготу, сяду в ленинградский экспресс, позвоню утром в квартиру Соколова, и Юра выйдет, и обнимет, как брат... вы не смейтесь! Это надо было все пережить, все самому увидеть: как просветлели лица у наших с Помченко “однокашников” к концу курсов, как совсем уже было погибшие, совсем было опустившиеся люди преобразились, какими симпатичными и предупредительно-деликатными вдруг сделались.
Как ни странно, помрачнел Соколов. “Ты что это?” — подсел я к нему на нашем “выпускном” вечере. “Видишь ту пожилую пару? — негромко спросил он. — Помнишь, какими они сюда приехали?” Еще бы!.. Более испитых и синюшных лиц я, кажется, до этого не встречал. Теперь на них как будто играл нежный отблеск загсовской казенной печати: молодожены, и только! Я полюбопытствовал: “Чего это ты — о них?” — “Радуюсь! — сказал он печально. — У них-то как раз все хорошо. Не говорил тебе? Их сюда взрослые дети привезли. Бывает, брат, и такое: сказка со счастливым концом. Но вон те две молодые женщины, ты видишь? Матери-одиночки. У одной двое детей, у другой — трое. Обе работают на спиртзаводе. Обе воровали спирт, этим жили. Теперь они не смогут красть его. Совесть не позволит... как им-то быть?”
Я вдруг увидел среди остальных мальчика-афганца с интеллигентски-тонким и в то же время мужественным лицом, увидел, как его мать, еще не верящая, что он вернулся-таки из кошмара войны, украдкой вытирает счастливую слезу, и у самого у меня вдруг тоже перехватило горло...
К о м у в ы т р е з в ы е н у ж н ы?!
Кроме разве что самых близких.
“Может быть, разрешишь мне на лекциях... для убедительности, понимаешь... — подбирал слова Соколов, — говорить, что наши курсы прошли два московских писателя? Юрий Прокопьич, убежден, согласится... как — ты?” Тогда-то я и обнял его: да если это хоть чуть поможет родине отрезветь! Не знаю, что бы и отдал. А уж это-то!
Года через два или три мне позвонил старый друг Саша Никитин, известный журналист: “Пишу большую статью о том, как спивается наша матушка-Россия. О ленинградском клубе “Оптималист”. Вообще о трезвенном движении. Соколов сказал, что на тебя можно сослаться — это правда? Все-таки центральная газета, тираж у нас — вон!” Когда-то мы понимали друг дружку с полуслова, и я сказал: “Жила бы страна родная, Саня!”
К этому времени, правда, мы с Никитиным уже по-разному думали, как родной стране жить, как вообще — в ы ж и т ь. Но на этом нынче кто только не сойдется: такого тотального пьянства на Руси еще не было! Не только открытого, но всемерно поощряемого. Как бы освященного ярким и самоотверженным личным примером не кого-нибудь — самого г а р а н т а конституции, чьи незабвенные слова о том, что суверенитета надо брать кто сколько проглотит, больше всего именно к пойлу и отнеслись: который год все глотаем — от мала до велика. Что касается жестко поддержанных якобы “правовым” государством психологических установок на всеобщий разгул — что ж: если, выбирая гнусь из всех телеканалов, можно запросто открыть один полновесный мочеполовой — во главе, само собой, с кем-либо из членов телевизионной академии, ибо нормальный человек тут не справится, погибнет от рвоты, — точно так же есть возможность чуть ли не через верх, всклень наполнить другой канал нескончаемым потоком цивилизованного, из самых высокоразвитых стран, изысканного пития вперемешку с нашим родным “бухаловом”. Может, к этому когда-нибудь и придем? Когда телевизионных академиков станет у нас побольше.
А тогда я вернулся в Москву не то что вдохновленный — буквально потрясенный, поверьте! Радостное это, овеваемое счастливыми надеждами потрясение было настолько велико, что я отложил срочные дела и тут же вновь собрался в станицу. Спасибо нашему унылому, какими они почти все стали к этому времени, райкому: там меня поняли. Пообещали выделить в районном Доме культуры зал для занятий. Я то листал привезенные от Соколова его наработки и составлял конспект будущих своих лекций, то обходил предполагаемых своих слушателей. Не тут-то было!.. Гордые станичнички снисходительно усмехались: “А чего это я пойду на твои курсы? Тебе надо было, ты и поехал в Ленинград. А я захочу — сам завтра и сигареты выкину, и с бормотухой завяжу”.