В тот же вечер он подарил мне “Звезду полей” с автографом: “Дорогому Васе Елесину, давнему другу и земляку. Н. Рубцов”.
Третий раз Николай Михайлович приехал в Липин Бор в декабре 1967 года. Был весел, балагурил, шутил. В те дни “Правда” опубликовала два его стихотворения: “Детство” и “Шумит Катунь”. Рубцов радовался:
— Как здорово: мои стихи прочтут семь миллионов человек!
Потом обратился ко мне:
— Не можешь ли ты дать задание машинистке перепечатать мои стихи? Видишь ли, потерял рукопись новой книжки, а ее надо посылать в издательство.
— Да как машинистка будет печатать, если не с чего? — удивился я.
— Я ей продиктую.
— А сколько стихотворений было в рукописи?
— Сто двадцать.
— И ты все помнишь наизусть?! — изумился я.
— Конечно! — удивился в свою очередь Рубцов. — Ведь это — мои стихи! Распорядись! Я, может, тоже редактором буду, отплачу добром!
Он начал диктовать. Да, он помнил все свои стихи. Дело здесь, видимо, не только в феноменальной памяти Рубцова, но и в том, что поэт любовно отделывал каждое стихотворение в уме, мысленно много раз шлифовал его даже после того, как оно попадало в сборник. Становится понятным и многообразие вариантов в рубцовских публикациях.
Об этом и сам поэт писал в одном из своих писем С. В. Викулову, в конце 1964 года:
“Все последние дни занимаюсь тем, что пишу повесть (впервые взялся за прозу), а также стихи, вернее, не пишу, а складываю в голове. Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке — так что умру, наверно, с целым сборником, да и больше, стихов, “напечатанных” или “записанных” только в моей беспорядочной голове” (“Наш современник”, № 12 за 1981 год).
Так оно, скорее всего, и вышло: унес от нас Рубцов сборник готовых, никем не читанных стихов, да и только ли стихов? Помнится один разговор с ним, уже в Вологде, когда я спросил, не тянет ли его к поэме. Спросил с шутливой осторожностью, зная, как не любит говорить он о себе и о своих планах. Николай Михайлович принял вопрос всерьез, ответил не сразу, а немного помолчав:
— Возможно, что приду и к поэме... — И, воодушевляясь: — Великолепная тема есть — нашествие Чингисхана. Какие времена! А ведь и тогда выстояла Русь, гибелью своей выстояла!
Доброй памятью о последней встрече с Рубцовым в Липином Бору стало его стихотворение “Сосен шум”, давшее позднее название целому сборнику. Как все мы радовались в редакции, услышав это стихотворение из уст самого Рубцова!
Оно было написано в ночной редакции нашей газеты, где, за неимением жилья, обитал тогда молодой Сергей Чухин, и Рубцов, полюбивший его, как младшего брата, решил переночевать тут же, на редакционном диване. Услышав стихотворение, я шутливо спросил:
— Что же ты написал:
Сижу в гостинице районной,
Курю, читаю, печь топлю,
Наверно, будет ночь бессонной,
Я так порой не спать люблю!
Ведь сидел-то ты в редакции?
— Так типичнее, — улыбнулся он. — А то подумают, будто у тебя не редакция, а ночлежка...
Любители рубцовской поэзии, вероятно, обратили внимание, что сосны — одна из любимых пейзажных деталей в его лирике. Сосны и ветер. Ветер и бор. Шум сосен как лейтмотив проходит по многим стихам поэта...
С лета 1968-го по осень 1970 годов я учился в Москве, с Рубцовым практически не встречался, в это время он жил в Вологде. Запомнился лишь один мимолетный разговор при случайной встрече на улице. Запомнился потому, что я, желая сделать приятное поэту, неожиданно попал впросак. В кругу знакомых в Москве я не раз слышал шутливую песенку: “Пшеница мелется, коровы телятся, и все на правильном таком пути. Ах, замети меня, метель-метелица, ах, замети меня, ах, замети!” Были в подслушанной песне и такие строки: “Ах, что я делаю, зачем я мучаю больной и маленький свой организм? Ах, по какому же такому случаю все люди борются за коммунизм?!”
Мне говорили, будто песенку эту написал Николай Рубцов, и при встрече я сказал ему:
— Знаешь, твою песенку вся Москва поет!
— Какую? — недоверчиво посмотрел он.
— Ту самую, где “ах, по какому же такому случаю все люди борются за коммунизм?”
— Но я же не так писал! — возмутился Рубцов.
— А как? — опешил я в свою очередь.
— Я написал “ ведь люди борются за коммунизм!” Сволочи, все исковеркали! Я опровержение писать буду!
— Да куда опровержение-то? Песня не напечатана, а на каждый роток не накинешь платок...
— Не знаю куда! В Организацию Объединенных Наций! Черт побери! — и, помрачнев, торопливо распрощался.
Доходили слухи, что Рубцов последнее время стал больше пить, что на этой почве происходят у него стычки с друзьями, с начальством. Однажды, рассказывали очевидцы, в ту пору журналисты молодежной газеты “Вологодский комсомолец”, Рубцов, слегка под хмельком, пришел в редакцию, принес две бутылки пива и отправился в другой конец коридора, с середины которого возвышалась парадная лестница на второй этаж, в Вологодский горком партии. По лестнице как раз спускался второй секретарь горкома Жабчиков.
— Кто такой? — строго спросил он поэта. — Зачем здесь пьяный болтаешься?
— Да пошел ты! — ответил Рубцов, не останавливаясь.
— Ты с кем разговариваешь! Я — Жабчиков.
— А я — Рубцов!
Секретарь стремительно развернулся, поднялся наверх и, позвонив в милицию, приказал немедленно взять в вытрезвитель “какого-то забулдыгу Рубцова”. Вскоре приехала милицейская машина. Ребята из молодежной газеты упросили милиционеров не везти Рубцова сразу в вытрезвитель, дождаться, по крайней мере, решения секретаря обкома партии. Поэтому, видимо, Рубцов и был доставлен сначала в отделение милиции, где, не долго думая, достал из кармана бутылку пива и ловко открыл ее об угол стола.
— Ты что делаешь! Забыл, где находишься!
— А что, русскому человеку уж и пива выпить нельзя, где он захочет?
Скандал после вмешательства секретаря обкома удалось замять.
...Как-то, проходя по Вологодскому кладбищу мимо могилы Рубцова, я вдруг увидел надгробную плиту, на которой значилось имя Жабчикова. Да, смерть уравнивает всех. Однако не зарастает тропа к рубцовской могиле, оставляя в стороне могилу некогда грозного секретаря...
После учебы я получил назначение на работу в Вологодский радиокомитет, и с середины августа 1970 года по январь 1971 года жил в общежитии областной совпартшколы, дожидаясь квартиры. В эти месяцы мы встречались с Рубцовым часто. Так, в начале сентября ко мне на работу заглянул Саша Рачков, который тоже был хорошо знаком с Николаем.
— Рубцова в больницу положили, — сообщил он.
— Что с ним? — испугался я.
— Не знаю точно, с рукой что-то...
— Надо проведать.
Был чистый августовский вечер, то самое время, когда люди расходятся с работы. Возле хирургического корпуса горбольницы, у рослых старых берез встретили Николая Михайловича. В больничной пижаме, небритый, сильно облысевший, он казался усталым и старым. Поздоровавшись, попросил нас сходить к нему на квартиру, взять и принести почту из ящика. Почту мы принесли, но, видно, того, чего ждал Рубцов, в ней не было, и он снова ушел в себя, сделался неразговорчивым, хмурым. Спросили, что у него с рукой — она была забинтована.
— Да так... — отмахнулся он. — Порезался случайно...
Случайно ли? Но расспрашивать дальше не решились — не до откровений было ему. Пытаясь как-то расшевелить Рубцова, Саша Рачков, не расстававшийся с фотоаппаратом, сфотографировал Николая под березами, потом нас вдвоем. Фотография, сохранившаяся у меня, постарела от времени, но и на ней можно прочесть глубокую, заматерелую тоску в рубцовских глазах. Кто знает, не в этот ли вечер родились пронзительные строки:
В светлый вечер под музыку Грига