Но вот совсем недавно получил я из города Кирова от своей другой двоюродной сестры по отцу Евдокии Тихоновны письмо, в котором она в ответ на мою просьбу рассказать, что она знает, что помнит о моем отце и нашей бабушке Марии, сообщила драгоценные для меня подробности.

“Я не могу рассказать всего, что тебя интересует, о бабушке рассказала бы много, а о дяде Пете очень мало. Я хорошо его помню, был он высокий, красивый и очень добрый. Однажды он привез нам полное ведро ягод голубики, я была еще небольшая, и все удивлялись, как можно набрать столько ягод. Его любил наш папа, он тогда часто приезжал к нам, его приезд был праздником для нас. Мне было лет 13—14. Я ходила учиться шить к одной портнихе в Клепики, а жила у бабушки, примерно 3—4 недели, зимой, тебе было годика три, дядя Петя был уже больной, видимо, его парализовало, когда он сидел за обедом, правая рука у него дрожала, и суп из ложки выливался... Помню, бабушка очень плакала, она была уже старенькая”.

И, видимо, чтобы как-то скрасить мое беспамятство об отце, моя добрая сестрица в простоте сердечной (ах, как поздно я узнал ее!) так утешила меня: “Миша, ты пишешь, что у тебя нет фотографии отца, она у тебя есть. Это ты сам, ты очень походишь на дядю Петю, посмотрись в зеркало, увидишь его”. Увы, когда-то, возможно, и могло быть такое чудо. Время, время...

Евдокия Тихоновна писала о бабушке Марии Тимофеевне: “Родом она из богатой семьи, у ее отца были луга, леса, земля (наверное, помещиком назывался). Мать у нее умерла рано, остались сиротами пятеро сестер, все они вышли замуж тоже за богатых, троих из них я знала. Бабушка наша из сестер самая несчастная... Дедушка Александр Иванович был по характеру нехороший, воспитывался он у дяди. Бабушка рассказывала, что дом построил ему дядя, и они начинали жить богато. У них была небольшая ватная фабрика, она сгорела... Вскоре дедушка заболел, умер, у бабушки осталось пятеро детей малолетних: Митя, Вера, моя мама, Вася и дядя Петя. Начались муки бабушкины. Осталась она без гроша к существованию. В хозяйстве были лошадь, корова, овца и свиноматка...

Началась коллективизация, лошадь в общее пользование взяли. У бабушки был большой двор, и ей пригнали стадо колхозных овец, за которым она должна была ухаживать. Летом проще, а зимой надо было носить воду с колодца, греть ее в печи, чтобы поить овец”.

Бабушку Марию помню по редким своим посещениям ее дома, последний раз я был у нее где-то в конце сороковых годов, перед окончанием МГУ. Сидела она в своем углу, при входе в избу направо, смотрела на меня пристально, может быть, вспоминала моего отца — своего сына, показала мне старое добротное пальто, тяжелое, с массивной медной вешалкой, я подумал — не дедовское ли, и обиделась старушка, когда я отказался взять его. Умерла она в 1952 году, когда я жил в Ростове-на-Дону.

Еще при жизни моего отца мать вместе с нами, двумя малолетками (брат мой Митя был на два года младше меня), перешла жить в дом своей матери в деревне Малое Дарьино того же Спас-Клепиковского района. Семья была большая — шестеро сыновей, трое дочерей (считая мою мать). В одной половине избы было три отгороженных комнаты, где жили старшие сыновья с семьями, бабушка с дедом. В другой половине ютилась бабушка Марья (мать моего деда Анисима Конкина). Младшие из Конкиных и мы, двое Лобановых с матерью, ночевали где попало: на печке, на полу, летом — в сенях под пологом, на сеновале.

На примере семьи Конкиных можно сказать, что перед простыми русскими людьми из крестьян действительно тогда были широко открыты дороги жизни. В начале войны я написал об этой семье патриотическую заметку в местную районную газету “Колхозная постройка”. Перечислил всех бpaтьев Конкиных: кто партработник, кто артиллерист, кто летчик, кто курсант, кто техник, ушедший на фронт. Был ноябрь 1941 года. Немцы были в десятках километров от нас, был взят соседний райцентр Михайлов. В любой час можно было ждать (как это я уже потом узнал) высадки десанта, прихода немцев. И в это время выходит газета с моим воспеванием “семьи большевиков”. Приходит дед с фабрики, узнал от кого-то о статейке, набрасывается с руганью на меня: ты что наделал, кто просил тебя писать? Потом только я понял, что могло ожидать деда — “отца большевиков”, да и меня. Повесили бы немцы.

Но вернусь к довоенной поре. Остались в памяти сильные впечатления детства, связанные с малодарьинским деревенским домом. Вот одно из них. Иногда я ночевал на сеновале. Наверху, в щелях драночной крыши, построенной конусом, виднелись одинокие звезды, они завораживали детское воображение. Я начинал думать, что такое звездное небо, пытался представить себе, какие могут быть расстояния от одной звезды от другой, и сколько может быть звезд, и есть ли конец им, и что может быть дальше, если есть конец. Я уносился мыслью в страшные, непонятные мне пространства, где нет конца загадочным звездам, и чувствовал, что запутываюсь в этом пожирающем мое воображение пространстве, от которого становится жутко и от чего, я мучительно это помню, можно было сойти с ума.

Еще было одно место, притягательное для меня, — чердак дома. Для меня это был целый мир. Там стоял плетеный сундук с книгами. (Сплел его из ивовых прутьев дедушка Анисим. Он искусно плел и другие вещи: корзины, кошелки, кресла, стулья, одно время помощником у него был деревенский мальчик, добывавший для него “материал” — ивовые прутья.) Напротив сундука было небольшое окно, выходившее во двор. Выбрав книгу и устроившись поудобнее на сундуке, я начинал читать. Сначала внизу, в сенях слышались изредка голоса, стук дверей, рядом посвистывал ветер в щелях, но вскоре я уже переставал это замечать и погружался в чтение.

Однажды я открыл книжку с тонкой серой обложкой, которая называлась “Народный университет на дому”, и напал на стихи, ошеломившие меня с первых же слов. Я замер, читая их. Поэт, написавший эти стихи, был Сергей Есенин. Я учился тогда в седьмом классе и не слышал ничего о нем. Стихи эти были в статье какого-то профессора, он приводил их и скучно объяснял что-то свое, но для меня существовали только стихи, от которых в душу лилась какая-то сладостная жуть.

 

На московских изогнутых улицах

Умереть, знать, судил мне Бог.

 

Несколько дней я только и думал о стихах Есенина, повторял их про себя, и когда был один — вслух. Потом я по другим крупицам открывал для себя Есенина. В клубной библиотеке искал то, что “задали в школе по Маяковскому”, и наткнулся в его статье “Как делать стихи” на стихи Есенина: “В этой жизни помереть не ново, но и жить, конечно, не новей”. Потом в каком-то словаре, среди других примеров, встретил есенинские строки: “Твоих волос стеклянный дым и глаз осенняя усталость”. Так было с Есениным, так было во всем другом: в школе “этому не учили”, подсказывать дома было некому, так и приходилось добираться до всего своими силенками, случайно узнавая о чем-то очень важном и нужном на чердаке или где-нибудь еще.

В начале 1936 года (когда мне было десять с небольшим лет) мать вышла замуж и ушла к отчиму в общежитие: так называли в поселке Екшур фабричный барак. У отчима, работавшего поваром, было пятеро детей. Мать моя дала слово его умиравшей жене, своей подруге, что не оставит ее детей сиротами, и сдержала свое обещание. Да родились еще четверо Агаповых. Да нас с братом двое Лобановых. И вся эта орава в одной комнате, перегороженной на две половинки. Это был цыганский табор, спали на полу, даже в коридоре у дверей, летом в сарае, где были клетки с кроликами. Тогда я не знал (об этом мне рассказывала мама уже спустя десятилетия), что семье с кучей детей предлагали большой дом, но бабушка запретила дочери поселяться в нем, потому что считала грехом жить в доме, который отобрали в свое время у раскулаченного.

Отчим был членом партии, выписывал газету “Правда”, требовал, чтобы я каждое утро читал, как он говорил, “передовицу” и пересказывал ему. На убогой самодельной этажерке стояло несколько книг: о “поварском искусстве” (отчим прошел какие-то поварские курсы и этим гордился), “Вопросы ленинизма”, красные книжицы с резолюциями партсъездов и партконференций.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: