– Ох, Мироша, – вздохнула Дарья, – на Карякиных и закона такого не сыщется, их в ступе не утолчешь – от песта увернутся.
– Не всякий прут по закону гнут, – упрямо сказал Мирон. – Как-нибудь ущучу, дак я из него правду-то соком выжму, запоет он у меня.
– Мироша ты мой, Мироша! Он еще когда запоет, а уж мы с тобой досыта напелись. Уехать бы нам отсель.
– От кого мне бежать – от Федьки, от недоноска этого карякинского?! Не-ет, тому не бывать. Я ему...
– Твоя гроза недолго гремит, – горько усмехнулась Дарья, – а Федька до смерти нас не оставит, я знаю. Поискал бы лучше покупателя на избу.
Без бурены вовсе забедовали. От темна до темна колотились поколотом, а толку-то? С хлеба на квас перебивались. Да тут вторым Дарья зачреватела, жди еще один рот. Когда про артель заговорили, у Мирона впереди ровно бы звёздка засветилась. Ждал артель, как избавления от бездольщины, да не дождался маленько: знойным полуднем изба его полыхнула. Жара стояла на ту пору – спасу нет. С поля прибежали, а уж изба снизу доверху занялась. Огонь, однако ж, от крыши шел, до венцов не сразу добрался. Потому Мирон успел-таки сундук из огня выхватить. Да еще тулуп в горящее окно швырнул. Тут над ним и затрещало. Метнулся в двери, а позади матица грохнулась, кровельная обрешетка в сруб посыпалась.
Набежали люди Мироново скрывище заливать, бревна баграми растаскивать, да уж поздно.
Изба еще злобно огрызалась сувойными языками пламени, когда из ведер на нее плескали, а погорельщик подобрал с земли железный шкворень и широко зашагал в Звонцы. Дарья хватилась, а его и след простыл. Почуяла, что одна беда другую беду родит, заголосила пуще прежнего и кинулась следом. А сама уж на сносях – как по дороге не разрешилась, одному Богу ведомо.
Карякины словно караулили Мирона. Увидали, что он, обгорелый, со шкворнем в руках, к их подворью шагает, хлопнули тяжелыми воротами – и на затвор. Цепи загремели: собак спускают.
– Ты чо, паря, от пожара очумел? – кричит из-за ограды хозяин. – Опять на Федьку небывалое клепаешь?
– Некому больше! – Мирон ему. – Он, гаденыш!
– Так ты знай, паря, что Федька еще вечорась в район поехал. Слышь, чо говорю? С вечера нету, за новыми литовками его послал.
– Брешешь, старый кобель! Открывай, не то разнесу!
– Уйди, Мирошка, добром прошу! Щас соседей кликну!
Заозирался Мирон – чем бы ворота в прах разнести. Подскочил к какому-то столбу, стал раскачивать, чтоб из земли выдернуть. Тут к нему бабушка согбенная подступилась с опаской.
– Дитятко, послушай меня, старую, – горестно заскрипела она. – Федька-то Карякин всамделе давеча ввечеру лошадь запряг да в район подался. Люди видели, скажут. Помолись, сынок, чтоб Господь сердечушко тебе размягчил, не то лихо на лихо найдет да еще сорок бедок с собой позовет. Покорись, дитятко, Бог тебя не оставит.
Зарычал Мирон, головой в столб уперся. Тяжело дышит, с хрипом. Обожженное тело огнем горит, на руках мутные пузыри повыскакивали.
Старушка крестит его издаля, сама наговаривает:
– Покорну душу, сынок, ни Бог, ни мир не оставят, глядишь, вытянут из нужи. А озлобелой души всяк стережется...
– Это у меня-то озлобелая?! – заревел Мирон, и бабушка отпрянула. – Вон у кого озлобелая! – кивнул на карякинское подворье. – Долго терпел! Коня извели – стерпел, корову – тоже стерпел. Дотерпелся до красного петуха. Не-ет, будет терпеть! Р-разнесу!
И опять стал рвать из земли столб. Тут и подоспела Дарья. Зарыдала, кинулась Мирону в ноги:
– Пойдем отсель, пойдем ради Христа...
Люди жалостливо глядели им вслед, головами качали:
– Ох, горемышный! Шкурой платит за Дарью свою.
– Вот она, любовь проклятущая.
– А чего любовь-то? Федьки ж нету. Не то старый пойдет поджигать? Само, небось, полыхнуло.
– Хы!.. Федьки нету... Мало у нас дорог околёсных? Дал крюка по тайге да и завернул к починку...
Мирон с Дарьей и двухгодовалым Степкой приткнулись у соседей в сараюшке. Раздумывали, куда теперь податься. А кто их, гольных, ждет?
Приезжал из района следователь – лысый человек с желтоватым лицом, на котором ясно пропечатались боль и усталость. Должно, желудочная боль, коли желть на обличьи проступила. Вызывал в сельсовет кой-какой народ, но концов не сыскал. Ходил на пепелище, дотошно разглядывал одиноко торчащую печную трубу. Издали она смахивала на грозный перст, указующий в небеси. Перед отъездом снова вызвал Мирона. Говорил, глаза от столешницы не поднимал:
– Виноватых нету, Мирон Аверьяныч. Были некоторые на примете, но подозрения отпали. Не подтвердились, короче. Потому пишу... вот, зачитываю: самовозгорание крышного покрова от печной трубы избяного отопления. – Помолчал, листнул без нужды протокол. – Федор Карякин, к примеру. У него в наличии алиби... оправдательный факт, чтоб понятно было. Видели его в тот день в скобяной лавке, продавец и еще два покупателя признали. И на базаре полдня шатался, тоже многие показали.
– А ежли я его порешу вместе с его алибой? – тяжело засопел Мирон, сжимая кулаки. – Ежли я сволочугу на его ж кишках повешу, тогда как?
– Тогда? – Следователь поерзал на стуле, прокашлялся. – Тогда я должен буду сказать на суде, что ты, Мирон Аверьяныч, сидел передо мной и грозился поверстаться с Федором Карякиным. Понимаешь ли?
– Как не понять, – глухо сказал Мирон. – Я и то понимаю, что правды на свете нету и никогда не будет. Не про нас она, видать. Потому злыдень правды сильнее. Верно понимаю?
Следователь помолчал.
– Нет, Мирон Аверьяныч, не верно, – мягко сказал он. – Правда всегда выходит. Рано или поздно твоя правда тоже выйдет наружу.
– Мне поздно ни к чему, мне нынче надо.
Закрыв папку с бумагами и завязав тесемки, следователь вздохнул:
– Вот так: самовозгорание от трубы. Тыща подозрений одного маленького фактика не стоит, Мирон Аверьяныч. Прощевай.
Изба погибшего старика Шаталова была просторная, подворье обихожено. Жить в такой избе да жить. Одно плохо – безлюдье на кордоне, одичать можно. Дарья после пожара родила в соседской бане, теперь их было четверо погорельщиков. Первенец Степка рос шустрым, покоя от него не было.
– Что ж я одна с вами, с мужиками, делать буду? – радовалась Дарья.
– Ничо-о, – поглаживал Мирон отпущенную в лесу окладистую бороду. – Сынов одолела, а уж дочку шутя сдюжишь.
Она и родила потом дочь. Лизаветой назвали. И стало их пятеро полесовщиков. Жили, горя не знали. Скотинкой обзавелись. Сперва у них коза была – без молочка-то ребятам туго. Потом и на буренку кровушкой собрались. Мирону за лесование деньгами платили, а уж добытчик он такой, что дня голодом да без дичины не сидели. И птица всякая боровая да плавающая есть, и чего покрупнее случается. Ну, ягода там, грибы, орехи кедровые – это само собой. Тут Дарья с ребятишками промышляла. До того она в тайге обвыклась, что на десяток, бывало, верст от кордона ускачет.
Мирон иной раз осерчает:
– Куда тебя носило без ружья?
– А на кой мне ружье? Бока только обколотит... Ох, Мироша, такая там клюква, ты бы только поглядел – ядреная, будто рассыпали да руками разровняли.
– Да видел я ее. У Сафронова распадка, чай, была?
– Ну.
– Я и говорю: не велика тягота – ружье. И по самому распадку не больно гуляй. Там Федька, кажись, солончак собирается ладить, самострелы, небось, понаставил. – Мирон подумал и хмуро добавил: – Ничо, я его, браконьера, прижучу.
– Не связывайся с ним, Мироша.
– На службе я, – строго глянул на жену лесник. – Он трухлявый пень увидит и с того норовит лыко содрать, а я что, любуйся на него?
– Отлип от нас, и за то спасибо.
– Отлип, как же! То-то я следок его в бору встречаю.
– Может, и не его, мало ли ходят.
– Я, Дашута, следок его паскудный впотьмушках спознаю. Потому, зверь он особенный, с него глаз не спускай.
Мирон и правда наткнулся на самострел. Счастье, что вовремя заметил настороженную бечевку, не то прошила бы насквозь тяжелая, чуть не с руку толщиной пика. Он на эту бечевку сук издаля накинул – рявкнула тугая тетива, меж дерев пика улетела и в сосну наклоненную встряла... Встретил Карякина, пригрозил: увижу, мол, еще разок, суда не миновать. «А чем докажешь, что моя насторожа?» – Федор перед ним заносится. «А я тебя, паскудника, подловлю с поличностью».