Он шел, держа в левой руке вертикальную палку с примотанным к ней букетиком бумажных гвоздик, какие носят на праздничных демонстрациях — а правой еще издалека тянул ко мне бумажку, всем своим розовым, неестественно гладким лицом и даже фигурой выражая бессловесный вопрос. Бумажка оказалась пригласительным билетом, я уставился в нарядный шрифт, но не мог вникнуть в смысл слов. Клуб «Новый человек», значилось на глянцевом плотном листке. Дискуссия о сохранении смысла. По окончании пляски. Хотя ведь понимания от меня и не требовалось, меня, наверно, всего лишь спрашивали дорогу. На листке не значилось ни названия улицы, ни номера дома. Да если бы и значилось — чем я мог помочь? сам нездешний… я не мог даже ответить немому, беспомощному человеку, а он смотрел на меня с доверчивым ожиданием, и стыдно казалось это ожидание обмануть… С облегчением увидел я выкатывающуюся из-за угла коляску. Ребенок, сидя в ней, подталкивал в воздух пальцем бессильный, хотя и раздутый шар, заставляя его симулировать полет — сам непомерно большой, как будто раздутый, выпирающий из своего экипажа. За ним вслед появился мужчина, толкавший коляску, рядом его жена. Все трое были в одежде того же цвета — цвета здешнего неба… и что-то объединяло их еще, я как-то не сразу сообразил, не сразу вспомнил — только дал знак глухонемому подождать, сам заспешил к супругам с бумажкой в протянутой руке, заранее, на ходу готовясь преодолеть обычное начальное заикание…

Хорошо, что я этого не успел: в следующий миг до меня, наконец, дошло, что голос здесь как раз ни к чему. Взглянув на листок, супруги заулыбались, беззвучное движение губ и быстрых пальцев изобразило ответ. На мое счастье, оба не заметили моей беспомощности: первый глухонемой уже спешил навстречу собратьям по языку. Оживленно беседуя, они все вместе двинулись в свой клуб — охранять неизвестный, недоступный мне смысл… Зачем я потянулся за ними, в глубь запретной для меня территории? — словно еще надеялся что-то спросить у этих людей или, может, подслушать, подсмотреть — словно мое заикание начальным краешком могло приобщить меня к их полноценной немоте…

Высокие, без окон, цоколи домов вдоль тротуаров расписаны были цветными картинами: зеленые деревья в натуральный рост, праздничные люди с шарами и цветами в руках, дети с горнами у губ, с флажками и знаменами, с моделями самолетов и спутников, шагающие пешком или восседающие в своих экипажах. Некоторые фигуры казались незаконченными, намеченными лишь условно, мазками, но они дополняли и множили общую толпу: все больше людей присоединялось к нам, выходя из домов, из боковых переулков, густели цветы, шары и флаги неведомого мне тревожного торжества, неслышный возбужденный говор заполнял воздух… — а я жадно, с чувством близящейся, как обморок, догадки, вглядывался в движения их губ и пальцев, более оживленные, чем обычная речь, и подчинявшиеся теперь какому-то общему ритму.

Чужие ветры
Проникли в щели
Здоровье духа
Уходит в дыры
Чужие мысли
Смущают воздух
Опасной дрожью
Так защитим же
Свои святыни
Свои надежды
И обещанья
Устои духа
И превосходство
Немого смысла
На всех не хватит
На всех не хватит

Наверно, первый удар обрушился на меня сзади. Меня еще никогда, оказывается, не били по голове, даже в детстве. Сильней испуга и боли было любопытство, с каким я прислушивался к новому для себя ощущению, когда вещество мозга твердо и мучительно стукается изнутри о кости черепа, о подбородок: вспыхивают под гром литавр очертания голых ветвей в электрическом белом разряде, расползаются трещины по стенам, вместе с ясным и отчетливым пониманием, но тут же все возвращается во тьму перед вспышкой следующего удара, и каждое понимание кажется последним. Тело обмякает, утеряв внутреннюю опору, дома, накренившись, скользят в провал, перекатываются обломки слов и обломки предметов, их не успеваешь узнать. Черные рты искажены гримасой ненависти или страха, лица оплавлены, и невозможно крикнуть, потому что рот полон воды.

В теплой жиже, сжавшись в комок, удивляясь своей способности плавать без усилий и заботы о дыхании. Шум накатившей волны слабеет и уходит в песок. Нестерпимый свет начинает резать глаза сквозь острую щелку. Приближается, разбухая, зрачок. Не хватает дыхания. Шумная музыка бьется на песке, изгибаясь всем телом. Протискиваешься сквозь черноту, добираясь ртом до воздуха, и, разлепив глаза снова, видишь еще зрачок.

Я возникал на скрещении взглядов, как фантом на скрещении лучей — скользкий, голый, красный, словно ошпаренный. Понимание оставалось где-то там, в горячем мраке. Болела кожа, растравленная шевелением жесткого воздуха. Хотелось замереть опять, вернуться в теплую темень, поджать к подбородку ноги, слушать всем телом звук окружающего сердца. Кровь шумела, как песок, вбирающий влагу.

— Оклемался, — сказал голос.

— Уже смотрит.

— Ничего, зубы целы.

— На, подложи под затылок.

— Что, сволочи, делают!

— Хорошо, что не утоп.

— В канаве-то!

— А что!

— Легко отделался.

— Могли и пришибить.

— Эти-то? Ну!

— Им лучше не попадайся.

Прозрачные микроскопические существа тихо дрейфуют по поверхности глазного яблока, заглядывают на дно зрачка, в глубину мозга или другого мира, без возможности знать что-нибудь об этом мире и о собственном существовании.

— А чего ж они своего?

— Да где ж он их?

— Комбинезончик-то форменный.

— Подумаешь! Их сейчас на любой толкучке полно.

— Сами и спекулируют.

— А на нем отыгрались.

— Почуяли.

— Пустой бутылки им жалко, не то что другого.

— Особая порода.

— Откуда только понабирали?

— Понавезли.

— Здесь вывели.

— Понабирали.

— Выкормили.

— Аж лоснятся.

— На чистом продукте.

— Как новенькие, без морщинки.

— Устроились.

— Никого, кроме себя, не слышат.

— И умирать не надо.

— Только помалкивай.

— Только чужих не подпускай.

Воспаленные кровяные прожилки. Глаз, поднятый в синеву на воздушном шаре. Шар оплетен просторной сеткой, снизу она заполнена пустыми бутылками, зелеными, белыми и коричневыми; поверх бутылок школьный горн. Изуродованные ожогом губы. Рот без передних зубов. Голова вместо волос обросла шапкой солдатского меха. Телогрейка увешана значками и медалями. Лица, выпроставшиеся из бетонной стены.

— А ты бы подпустил?

— Я и не говорю.

— Уже и черножопые сюда лезут.

— И косоглазые.

— Я бы их убивал на месте.

— Всем хоцца.

— Обещали всем.

— На всех не хватит.

— Да может, у них самих нет.

— Чего б они тогда стерегли.

— То-то и оно.

— Специально разговоры пускают.

— Чтобы таких, как мы, отваживать.

— А дураки верят.

— У кого нет, а у кого и есть.

— Это уж как всегда.

— И то как сказать.

— У кого было, у того и есть.

— У того и будет.

— И то неизвестно.

— Вот уж это наверняка.

— Думаешь, там лучше?

— Там всегда лучше.

— Ты бы языком не трепал.

— Да здесь все свои.

— А этот вон все молчит.

— Как будто чего знает.

— Не, он не отсюда. Я его вроде видел. Вроде тронутый малость.

— В каком смысле?

— Вроде писатель.

— Писатель теперь знаешь где?

— Может, выпустили.

— Оттуда не выпускают.

— Может, другой.

— Что значит другой?

— Ну, чего ты молчишь? Скажи.

Всплывают, дергаются в воздухе, как мелкие радужные пузыри, тихо лопаются. Шум крови. Светится волосатое ухо. Смотрят на меня серьезно и выжидательно. Что они говорят? Чего хотят от меня? Только что опять было чувство, будто готов вспомнить важное — когда меня били по голове и шары непонятного праздника срывались в небо… забыл. Опять забыл. Нет, кажется вспомнил: сегодня у меня день рождения… как же я мог забыть? Я снова родился… рождаюсь… родители меня уже ждут… Небо холодное и безумное. Птица со скрипом поднимает и опускает крылья. Воздух струится вокруг тела с шумом песка. Тише! Неужели не слышите? Нет тишины, не стало. Скрип, скрежет, лязг сбившихся шестерен. Визгливый песок подсыпан в колеса. Множество часов, как множество сердец, стрекочут наперебой. Глаза, распахнутые в воздух, вбирают в себя мир, чтобы заново родить его внутри сознания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: