13. Под проводами

Прозрачное марево; разогретый трепетный воздух обретает свойства укрупняющей оптики. Отчетливый мелкий крап на шелушащейся кожице березы сливается в выпуклую, как рубец, черноту. Из надреза проступает капля, стекает вниз, попутно вбирая в себя отмершие пылинки.

Что-то призрачное и тревожное всегда виделось мне в голом березняке, в сплошной белизне стволов: мертвенность потусторонних теней. В легком, как дыхание, трепете они колеблются, лишаясь плоти и тяжести. А кора под ладонью нежна, точно кожа, чуть прохладней руки, и под ней живет дышащее, пронизанное соками тело.

Страна трепетных тел, соединенных через корни и капилляры земли.

Воткнул соломинку в одно из них, под кожу, и тянешь внутрь себя сок. Высоко над головой в напряженном, лазурном воздухе гибко раскачивается, сияя, верхушка громадного стебля. Прохладная капля стекает на корень языка и под язык, сливаясь со слюной, становясь твоим соком. Я вижу себя, сосущего сок из живого тела березы, подсоединенного к нему через трубочку прошлогодней травы; тот же сок течет во всех стволах, во множестве древесных тел кругом, подземная, свежая, еще не отравленная прохлада; единой совокупностью сосудов мы связаны через корни и землю — где-то по ту сторону леса, невидимая мне, сосущему, приникла к одному из стволов женщина, прикрыв глаза, орошая соком горькие губы.

Мы были связаны с ней, я ощущал это, не понимая, не видя; связаны не просто чувством, памятью или мыслью. Общий сок поднимался к нам из почвы, перемешавшей в себе отмершие частицы, натекал нам под языки, сладкий, словно слюна поцелуя, единственного, прощального, длящегося. Томительное упрямое чувство твердело в теле, как будто она могла быть где-то вот здесь, как будто она еще могла не уехать и, может, ждала меня, отделенная всего лишь нешироким, но непрозрачным пространством, я только опять не знал, как до нее добраться, в какой стороне искать.

Где я был? Где-то за городом, в неизвестной стороне от него. Меня, можно сказать, выпихнули сюда, на эту природу, пользуясь небывало бурным теплом и подвернувшейся возможностью, не спрашивая согласия, едва ли не в панике, усадив в микроавтобус без окон, с надписью «Водоремонт», поставив у ног сумку с необходимыми вещичками и запасом продуктов, лишь бы удалить из дома, словно мое тело притягивало угрозу, как наэлектризованный предмет молнию — угрозу, которую мои родители понимали немногим больше моего, но это непонятное наслаивалось на их собственные, недостоверно известные мне тревоги. Им и так было не до меня, а после того, как меня избили в Зоне глухонемые и моя новенькая, купленная по дешевке форменная одежка оказалась испорчена кровью и грязью канавы, лучше было на всякий случай выпихнуть меня на ходу из опасного сна, чтоб я переждал время в другом, по соседству.

Гудят провода высоковольтных передач, уплотняя воздух вокруг напряжением неподвижной музыки. Под ними нагорожены самовольно возделанные участки: ограды из обрезков жести, из прутьев, кой-где оживших и пустивших ростки, из проволоки, из кроватных панцирных сеток и старых стиральных досок. Из такого же подручного материала воздвигнуты были сарайчики, называемые летними дачками. Если не слишком оглядываться, вполне можно было ощутить себя среди природы. Пахнет дымом прошлогодней листвы, подсыхающим болотцем, ржавой водой канав. Набухают почки, воробьиный звон мешается с высоковольтным гулом. Мусорный материал построек и неприхотливая растительность, переплетаясь друг с другом, как прутья и железки в ограде, совместно готовятся зазеленеть. Прибудь я сюда чуть позже, я бы уже и не заметил, что зелень пронизана внутри шипами колючей проволоки. Зачем мне было это знать?.. она здесь присутствовала повсюду, украшая, как бахрома, даже кровлю жилого сарайчика, где был поселен я.

Я наблюдал, как хозяин дачки Виктор Павлиныч, нанятый мне в опекуны или стражники, привязывает к колышку саженец вишни. Полувоенные штаны, лицо составлено из твердых бугров, узлов и шишек: возле рта, под глазами, на челюстях; вся правая щека окрашена сизым пятном. Добродушный пенсионер, любитель природы, покровитель и кормилец приблудных, брошенных хозяевами собак, староста здешнего поселка, где существовала своя организация, велись в школьных тетрадях списки, устанавливалась очередность дежурств и собирались взносы. Воздух жужжал вокруг проводов, я ощущал их напряженность как тревогу внутри собственного тела и собственной головы — в ней словно что-то сместилось после жестоких ударов, оставивших в памяти не боль, а страх перед тем, что открылось на миг, вспыхнув, прежде чем раствориться снова во мраке. Но мог ли я в самом деле видеть, как мертвеет древесное вещество в пальцах Павлиныча и сок засыхает в сосудах неживыми кристаллами? — ни одно деревце еще не прижилось до сих пор на его участке. Что все время примешивалось к моим мыслям и отравляло спокойствие? Я как будто сам не хотел прояснять эту тревогу и этот страх.

Гул, жужжание и звон вместо слов, напряженность без разрешения, прозрачное марево. Я не мог или не хотел вспомнить, почему беспокоит меня сизое пятно на щеке добродушного стражника, собачьего покровителя, а может быть божества. Преданная стая сопровождала его, когда он уходил в лес, в какое-то свое капище, совершать среди коряг и пней неизвестный мне ритуал. Но ни на минуту я не чувствовал себя безнадзорным. Стоило мне отдалиться от поселка в любую сторону, просто так, без особого намерения, как на пути неизвестно откуда возникала одна из собак — и ей даже не нужно было тратиться на лай: я сам знал, что надо вернуться. А громадная черная Ведьма, хозяйская любимица, не отказывала себе в удовольствии порычать на меня вообще без всякого повода, ради воспитательной профилактики — чтобы не забывал о страхе.

Единственный, кого удавалось не бояться, был маленький остроухий Рыжик. Он как-то приковылял ко мне с перебитой передней лапой, и я ухитрился наложить на нее шину из дощечки. Было боязно, как бы Рыжик не тяпнул меня, когда станет больно, но он лишь иногда мягко покусывал от страдания мою руку; крупная слеза скатилась из левого глаза, напрягся и потемнел островок шерсти на загривке. Чем-то он казался мне близок: пугливый, последний в стае, вынужденный следовать за другими. «Ты чего не развиваешься? — говорила ему семилетняя Ася, внучка Павлиныча, и не гладила, а как-то пробовала пальцами его шерсть, другой рукой прижимая к себе игрушечного черного песика. — Ешь больше, а то ведь ничего из тебя не получится»… Мне казалось, я понимаю, почему Рыжик приседает и скулит от прикосновения этой девочки с треугольным вырезом верхней губки, — но я не хотел прояснять и этого чувства.

В высоковольтном распаренном воздухе напряглась и не сдвигается музыка, застряла на единственной ноте. Трепещут, теряя вес, очертания предметов. Слабо, но душно пахнет одуванчиками, и за полосой желтых, только что вылупившихся, белеет полоска уже седых — там ускоряло жизнь добавочное тепло подземной трубы. В разных частях пейзажа совмещались разные времена: где-то еще сквозил голый березняк, из надреза докапывал сок, в другой стороне деревья уже овевала, как пар дыхания, прозрачная зеленоватая дымка, поодаль лес умирал, валялись упавшие стволы с плоским слоем почвы на вывороченных корнях.

Я, как всегда, путался в днях и не пробовал в них разобраться. Я не мог бы сказать, сколько пробыл здесь — когда просыпался в темноте или засветло на жестком, укрытом ветошью топчане, чтобы прервать и переиначить сон, где указывал дорогу в свой дом исполнителям приговора, про который еще ничего не знал (я даже не знал, что они называются исполнители): ничего, кроме чувства, что везу в дом беду, потому что нарушил запрет — и не могу не нарушить. Цокают копыта, колеса телеги вправлены в затверделую колею, и невозможно свернуть, только прекратить дальнейшее, замереть, оказаться опять на топчане, под пыльной чужой ветошью, в затхлом сарайчике с колючей проволокой по крыше, в отсутствующем на картах поселке, среди перерождающейся или подмененной природы, среди колышущихся испарений, делавших призрачными фигуры людей, которые что-то убирали, копали, жгли прошлогодний мусор…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: