ЭММА (10)

Не знаю, сколько длилось это небытие. Когда у меня достало сил, я отвернулась от содеянного, бегом вернулась к фургону, забралась в кабину и была такова.

Вот как все произошло. То, что я наговорила тогда – и жандармам, и унтер-офицеру Котиньяку, – ничего не стоит. Верно одно: я не знала – и не знаю до сих пор, – зачем стреляла. Может быть, чтобы не пришлось стреляться самой.

Продолжение вам известно лучше, чем мне, а то, что стало со мной, никому не интересно, но я считаю своим долгом ответить на все ваши вопросы, хотя последний из них, признаться, показался мне оскорбительным. На протяжении тех двух дней, что мы колесили по дорогам, Венсан ни словом не обмолвился ни о наследстве, ни о завещании – иначе у меня бы наверняка что-то отложилось в памяти. Единственным достоянием, которым он обладал помимо обаяния, оказавшегося для нас обоих роковым, было плоское золотое кольцо на левой руке – вы еще удивились, как это я его не заметила.

Я его заметила, причем с самого начала, как только он зажал мне ладонью рот. Потом я даже заговорила о нем с Венсаном: мне было удивительно, что оно оставалось у него все годы заключения. Отвечу его собственными словами: это обручальное кольцо его деда, а подарила его Венсану бабушка, чтобы не чувствовать себя вдовой. Забрать это кольцо у Венсана можно было не иначе как отрезав ему палец.

БЕЛИНДА (1)

Дело было в августе. Мне тогда шел двадцать четвертый год. А родилась я в сентябре – то ли 28-го, то ли 29-го, кто его знает. Меня ведь нашли в пляжном сарайчике, куда матрасы и шезлонги убирают. Мать, мертвая, лежала рядом. В одиночку меня рожала. И вопила я, малютка, «уа-уа», пока из сил не выбилась. Короче, в протоколе не долго думая записали: "28-е или 29-е". Мое имя всего два раза в жизни появлялось в газетах – тогда был первый.

За двадцать четыре года я, сама невинность, не дала повода говорить о себе. А когда прославилась во второй раз, то работала уже в борделе – но в каком! Первосортном, оч-чень популярном. Букеты в вазах – по 20 франков каждый. Ванные – у каждой своя – бирюзовой плиткой отделаны, а краны – из серебра! Постелька – пальчики оближешь! С балдахином и пологом, от досужего глаза со всех сторон прикрыта – для романтики и от комаров. Балкон – у меня, например, с видом на океан… И назывался бордель – "Червонная дама". Понятно, о каком говорю, а кому нет, тот вообще нулевка.

Я золотце высшей пробы: трудолюбивая как пчелка, а уж сладка – ну что тебе мед. Одно время, пока я в Париже жила, брала даже уроки французского – чтобы говорить покрасивше. Три недели дурью маялась по милости своего голубка, а такой он был пройдоха и пролаза, что мог запудрить мозги кому угодно, не то что невинной девочке, которая не знала, куда себя девать в сутолоке вокзала Монпарнас. Ну да, познакомилась я с ним именно там, когда приехала в Париж из Бретани. Сама-то я не бретонка: родной сарай с матрасами был у меня в Ницце. В Перро-Гирек я махнула повидать одну свою подружку по приюту: она там промышляла собой и хотела и меня пристроить. Имя у нее было Жюстина, кличка – Дездемона, а я звала ее Демона, потому что она была моей страстью. Благодаря ей я впервые словила кайф – у нас в спальне, в воскресенье днем. Мы с Демоной совсем разные: я высокая, худая, она маленькая, толстая, вдобавок еще и простушка, на все уступки клиентам готова. Обсудив с ней все дела и прощупав ее сводника после нашей прогулки по Перро-Гиреку, когда он пробовал зафрахтовать и меня, я поняла: это не для меня – и уехала. Гороскоп из "Доброго вечера" сулил Весам сплошные потери до следующего номера; но у Весов всегда равновесие, и едва я ступила на парижский перрон, как любовь всей моей жизни подхватил у меня чемоданчик – и этим все сказал.

Любовью всей моей жизни – с того первого взгляда и еще четыре последовавших года потом, – единственной и неповторимой, бурей страстей по ночам и ожиданием изо дня в день был он, Красавчик. Внешности не ахти какой – устоять можно; на голову ниже меня, но широкоплечий. И такой дерганый – даже во сне все ерзал. Комок нервов, и только. Мне тогда шестнадцать было, а по бумагам, что в приюте выдали, все восемнадцать; ему немногим больше – по крайней мере он так говорил. Потом-то я узнала из старой расчетной ведомости, что он себе шесть лет скостил. И я ему сказала, что он обманщик (пчелки ведь и ужалить могут – ж-ж и бац!), а он меня хрясь-хрясь за эту арифметику. Задал за нее жару, хотя на ту зиму жар мне был как раз впору, чтобы не замерзнуть, меряя улицу Деламбр. Такая холодрыга настала – у эскимоса задница и то теплее. Вино в витринах застывало. Ей-же-ей. Ну, короче, понятно. А кому нет – тот вообще нулевка.

В феврале обыватели залегли в свои склепы, у нас на улице рабочих отстреливали, и бывало, что всю вторую половину дня я ни разу не раскидывала ножек. Тогда-то Красавчик и решил вложить в меня свои капиталы, устроив на специальные занятия, чтобы я выучилась грамотно выражаться – как я и выражаюсь сейчас, сидя на чердаке дома номер 238 на бульваре Распад, с видом на кладбище. Учил меня – забыла, как же его звали, – пенсионер-чистюля: всегда при галстуке, воротничок накрахмален. "Подлежащее, глагол, дополнение, точка", – вдалбливал он мне. Жизнь у него сложилась хуже некуда: жена в тридцать лет попала под фиакр, а сын погиб годом раньше, обе могилы прямо под окнами, глаза мозолят; а тут еще и война… За уроки я платила услугами и оказывала их добросовестно в кресле перед уходом, но до конца он никогда не дотягивал – рыдал беззвучно, ударившись в воспоминания. Красавчик, похвалявшийся всегда тем, что никому ничего не должен, предложил старику деньги или другую оплату вместо меня, но тот отказался.

Когда моя учеба закончилась, мы, перелетные пташки, двинулись прямиком в мои родные края. Пожили в Каннах, потом в Болье. Я работала в гостиничных барах – ублажала подгулявших иностранных коммерсантов. На жизнь хватало, но не более того. На Красавчика весь этот юг наводил тоску. Он мечтал, чтобы я трудилась в забойном борделе штатно, как машинистка в Управлении железных дорог, и чтобы при этом была дамой и мундштук держала красиво – как Марлен Дитрих. Капля, переполнившая чашу его терпения, упала с другой стороны: его самого чуть не сцапали.

Нет, не за аморалку – хуже. Мне-то он говорил, что от военной службы освобожден – с сердцем у него, мол, неполадки. Как накайфуемся, так я сразу ухом к его груди – боялась: вдруг перегрузка? Тикало всегда как часы. В общем, врал он мне, ясное дело. И вот возвращается он как-то вечером в номер – мы тогда в Болье жили, в отеле "Тамариск", – и велит собирать вещи. А сам бледный как смерть. Оказывается, гадалка какая-то сказала ему, что французская армия преследует его по пятам. Короче, от службы он освобожден не больше любого курсанта, просто в свои двадцать лет и не подумал даже явиться по повестке на медкомиссию. Ей-же-ей. Потому его и трясло от южного неба, голубого, как мундиры: потому и к гадалкам он зачастил – в случае чего хоть опередить своих врагов.

Вот так мы и взяли курс на юго-запад, и попала я в бордель "Червонная дама" – это недалеко от Сен-Жюльена-де-л'Осеан, в чудном местечке под названием коса Двух Америк – полуостров грез и красавиц сосен. В январе там воздух благоухает мимозой. А небо – прямо как южное, только еще и устрицы в придачу. Моя райская жизнь продолжалась не один месяц, пока Красавчика и впрямь не сцапали.

Как сейчас помню золотые воскресные денечки, когда моего Красавчика еще не забрали в солдаты. Жил он в Рошфоре в свое удовольствие и мог навещать меня, когда только пожелает. Он желал два раза в месяц, редко больше; приезжал в своем белом авто, но никогда не заходил в "Червонную даму" – это ведь ниже его достоинства. К тому же у нас он мог невзначай встретить офицеров в штатском. Да и Мадам, хоть и добрая женщина, не желала его видеть. Он ведь пустил в ход все свое влияние, чтобы устроить меня в ее заведение. Мадам брала на работу пташек только самого высокого полета – из тех, кто умеет держать себя в обществе, и прощебечет «однако» или "но тем не менее", и поддержит любой разговор на любую тему из утренней газеты, и в туалет улизнет с грацией графини из Виндзорского замка – короче, кто все эти штучки-дрючки всосал с молоком матери, как Мария Магдалена. А я и к концу своего обучения не поднялась выше табуретки «Карлтона», да и там продержалась всего два вечера, а потом сама увидела: никуда я не гожусь и меня отсюда погонят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: