– Ступай-ка ты сама, попадейка, в келарню… Пожалуй, лучше будет.
Воеводша виновато опустила голову: проникла ее тайную мысль прозорливица. Наступило неловкое молчание. Игуменья откинулась на подушку и лежала с закрытыми глазами.
– Ну, рассказывай, зачем пришла, – тихо прошептала она. – Вижу, што неспроста… Говори. По лицу вижу, што не с добром пришла. Ох, грехи!..
Эти слова сразу разжалобили воеводшу, и она опять повалилась в ноги прозорливице. Все время крепилась и ничем не выдала себя ни попадье, ни дьячихе, а теперь ее прорвало… Она долго плакала, прежде чем поведала свое бабье горе и мужнюю обиду. Игуменья лежала по-прежнему, с закрытыми глазами, и только сухие губы продолжали шевелиться.
– Жизнь прожили душа в душу, а тут вон какая пакость приключилась, – причитала воеводша, – всю душеньку истомило…
– Монастырские служки привели ко мне Охоню, – ответила игуменья. – Игумен прислал за выклики… Ну, я ее в келарню посадила. Девка-то не причинна тут, Дарья Никитишна, а так она… роковая. Как зародилась, так и помрет…
– Охота мне на нее поглядеть, матушка: какая-такая моя лютая беда завелась? На што польстился Полуехт-то Степаныч?
– И глядеть нечего, – сурово ответила игуменья. – Девка как девка… Пытала она убиваться даве: так рекой и разливается. Прибегала к ней матка, дьячиха, да я не пустила. Соблазн один…
Воеводша посидела малым делом, прикушала обительского взварцу да сыченого меду, а потом стала прощаться.
– Ничего, твоя беда износится, – успокоила ее на прощанье игуменья. – А воеводу твоего игумен утихомирит… Постыдится воевода твой, да поздненько будет. А ты не кручинься без пути… Мы не выпустим Охоню.
Простившись с игуменьей, воеводша не утерпела и на обратном пути завернула в келарню, где сидела попадья. Чернички в келарне разбирали прошлогоднюю сушеную рыбу, присланную из Тобольска богатой купчихой. Между ними пряталась и Охоня, резко выделявшаяся своим девичьим румянцем и союзными бровями. Попадья успела малым делом клюкнуть какой-то обительской настойки и совсем разомлела.
– Вон она, Охоня, – ткнула она на дьячковскую дочь. – Ишь какая гладкая!.. Ягода, а не девка…
– Ну-ка, подойди ко мне, отецкая дочь, – проговорила воеводша.
Зарделась Охоня, как маков цвет, и не двигалась с места, пока чернички не окружили ее и не стали подталкивать.
– Подойди, не бойся, – проговорила воеводша. – Хочу поглядеть на тебя, какая ты есть отецкая дочь. Ну, иди же… не упирайся!.. Не из страшливых ты, коли воеводы не испугалась… Ну, што молчишь-то?
– Себя не помнила, – бормотала Охоня, не поднимая глаз. – Солдаты тогда учали меня срамить, а тут воевода присунулся…
– Так, так… Ну, а в церкви-то отчего выкликала?..
Охоня вздрогнула и закрыла побледневшее лицо руками.
– Застыдилась девонька, – пожалела ее попадья. – Ну, ин я за тебя скажу, Охоня: совестно тебе стало, как Герасима постригали. Из-за тебя в монахи он ушел…
– Несчастная я уродилась, – шептала Охоня. – Не люб он мне был, когда сватался, а тут… ох, горькое мое горюшко!.. Свету белого я не взвидела, как игумен взял ножницы… дух у меня занялся… умереть бы мне…
VII
Воевода Полуект Степаныч остался в монастыре, чтобы вынести «послушание» на глазах у игумена. Утром на другой день его разбудил келарь Пафнутий.
– Вставай, Полуект Степаныч… Игумен уж тебя ждет во дворе.
– О господи, господи! – взмолился усторожский воевода, соображая предстоящий позор. – И до чего я дожил?
– Оболокайся, воевода. Игумен у нас не больно-то любит ждать, а то еще на поклоны поставит.
Нечего делать, пришлось подниматься ни свет ни заря, и старый воевода невольно вспомнил свое Усторожье, где спал вволю и никого не боялся. Келарь принес с собой затрапезный кафтанишко и помог его надеть.
– Ну вот, теперь совсем, – повторял келарь, оглядывая воеводу в новом наряде.
– А ты чему обрадовался, долгогривый? – обозлился воевода. – Вот возьму да и не пойду…
– Воеводушка, не кобенься ты ради Христа, – уговаривал испугавшийся келарь. – И тебе и мне достанется…
Приземистый, курносый, рябой и плешивый черный поп Пафнутий был общим любимцем и в монастыре, и в обители, и в Служней слободе, потому что имел веселый нрав и с каждым умел обойтись. Попу Мирону он приходился сродни, и они часто вместе «угобжались от вина и елея». Угнетенные игуменом шли за утешением к черному попу Пафнутию, у которого для каждого находилось ласковое словечко.
– А ежели народ пойдет в церковь да меня увидит в затрапезном-то одеянии? – спрашивал воевода уже в дверях.
– Никто не увидит, воеводушка… будний день сегодня, кому в монастырь идти, окромя своих же монастырских?
– Достаточно и монастырских.
Игумен гулял в саду, когда пришел воевода.
– Вот тебе метелка, – сурово проговорил игумен, показывая на стоявшую в уголке метлу. – Я пойду к заутрене, а ты тут все прибери. Да, смотри, не ленись… У меня из алтаря все будет видно.
Сказал и ушел, а воевода остался с метлой в руке. Огляделся он кругом – никого, слава богу, нет. Монахи уже прошли в церковь. И принялся Полуект Степаныч за свою работу, только метелка свистит. Из церкви монашеское пенье несется, и легко стало у воеводы на душе: что же, привел господь в монастырских служках поработать… Метет Полуект Степаныч и слышит за собой легкие знакомые шаги. Оглянулся, а это Дарья Никитишна идет в церковь, идет, а сама и глаза опустила, будто ничего не замечает. Опять горько стало воеводе… Присел он на лавочке и пригорюнился.
– Эй, чего расселся, ленивый раб?
Это крикнул игумен в свое окошечко из алтаря.
Опять работает воевода, даже вспотел с непривычки, а присесть боится. Спасибо, пришел на выручку высокий рыжий монах и молча взял метелку. Воевода взглянул на него и сразу узнал вчерашнего ставленника, – издали страшный такой, а глаза добрые, как у младенца.
– Эге, да это тебя вчера… тово? – обрадовался воевода.
– Видно, меня…
Плохая была воеводская работа, и новый монашек показал ему, как надо было по-настоящему делать. Потом повел он воеводу в оранжерею и там показал все. Славный такой монашек, и воевода про себя даже пожалел его.
– Трудно тебе будет в монастыре, Гермоген?
– И в миру не легко… По крайности здесь одному богу послужу, а на миру больше маммоне служат да своему лакомству. И игумен у нас строгий, не даст поблажки.
Воевода проработал в саду вплоть до обеда, пока игумен не послал за ним.
– Ну, и умаял ты меня, владыка, – ворчал Полуект Степаныч. – Пожалуй, не обрадуешься твоему-то послушанию… Хоть бы ворота в монастырь велел запереть, а то даве гляжу, моя Дарья Никитишна идет. Страм…
– Ты у меня поговори… Не хочешь на хлебе да на воде неделю высидеть? А то и похуже будет: наших монастырских шелепов отведаешь…
Не стерпел обиды Полуект Степаныч и обругал игумена по своему воеводскому обычаю, а игумен запер его в своей келье, положил ключ себе в карман и ушел к вечерне. Тут уж зло-горе взяло воеводу, и начал он ломиться в дверь и лаять игумена неподобными словами, пока не выбился из сил. А игумен воротился из церкви и спрашивает через дверь:
– Будешь еще борзость свою показывать да лаять меня?
– Ох, владыка, прости ты меня, многогрешного! Не я тебя лаял, а напущено на меня проклятым дьячком…
– Не заговаривай зубов: поумней тебя найдутся.
Тяжело достался первый день монастырского послушания усторожскому воеводе, а впереди еще целых шесть дней, – на неделю зарок положен игуменом. Всплакался Полуект Степаныч, а своя воля снята…
Другой день послушания как будто был полегче: в каларне пришлось с братией постные монастырские щи варить да кашу. Все же не на виду у всех и не с метлой. Третий день воевода провел на скотном дворе, – тоже ничего. Добрая скотинка у игумена Моисея, кормная и береженая. На четвертый день Полуект Степаныч звонил на колокольне, и это ему больше всего понравилось: никто его не видит, а ему всех видно. Любовался он и рекой Яровой, и Служнею слободою, и Дивьею обителью и с тоской глядел на дорогу в свое Усторожье. Ох, убраться бы поскорее из монастыря домой… Будет, напринимался всего. Но не так думал игумен Моисей и приготовил еще испытание воеводе: поставил его вратарем. Тут уж не увернешься: у всех на виду, как глаз во лбу.