Вскипело сердце у старой воеводши от неслыханного позора, и поднялась она настоящей медведицей.
– Ужо расскажу все игумну Моисею! – грозила она мужу. – Не буду я, ежели не скажу… Где это показано, штобы живых людей изводить?
– Перестань, старая дура! – огрызался воевода. – Истинно сказано, што долог волос у бабы, а ум короче воробьиного носу…
– А на девок зачем заглядываешься, несытые глаза?.. Все я знаю… Все… и все игумну Моисею расскажу, как на духу.
Невзлюбились такие поносные слова Полуекту Степанычу, снял он со стены киргизскую нагайку и поучил свою старую воеводшу, чтобы хоть чем-нибудь унять проклятый бабий язык.
– Не ты меня бьешь, Полуехт Степаныч, а дьячковский заговор! – вопила воеводша.
– А вот тебе и за дьячковский заговор прибавка! – орал воевода, работая тяжелой нагайкой. – Будешь еще поносные слова выговаривать?
Давно не бивал жены Полуект Степаныч, пожалуй, все лет пятнадцать, и стало ему совестно, когда воеводша слегла в постель от его науки… Не гожее это дело, когда старики дерутся; а вот попутал враг. Чтобы сорвать сердце, отправился воевода в судную избу, сел за свой стол и велел вывести на допрос беломестного казака Тимошку Белоуса. Загремели замки, заскрипели проржавевшие железные петли у дверей, вошли сторожа в яму к Тимошке, а его и след простыл. Когда он ушел и как ушел – все осталось неизвестным. Наказали плетьми сторожей да солдат, прокарауливших самого главного преступника, а Полуект Степаныч совсем опустил голову. Все неспроста делалось кругом.
Окончательно заскучал усторожский воевода и заперся у себя в горнице. Поняла и воеводша, что неладно повела дело с самого начала: надо было без разговоров увезти воеводу в Прокопьевский монастырь да там и отмолить его от напущенных волхитом поганых чар. Теперь она подходила к воеводской горнице, стучалась в дверь и говорила:
– Голубчик, Полуехт Степаныч, поедем в монастырь, помолимся угоднику Прокопию. Не гожее это дело грешить нам с тобой на старости лет… Я на тебя сердца не имею, хотя и обидел ты меня напрасно.
– А игумну Моисею не будешь жалиться?
– Сказала, не буду. Только поедем…
– Што же, поедем… В монастырь так в монастырь, а у игумна Моисея зело добрый травник.
Воеводше только это и нужно было. Склалась она в дорогу живой рукой, чтобы воевода как не раздумал. Всю дорогу воевода молчал, и только когда их колымага подъезжала к Прокопьевскому монастырю, он проговорил:
– Испортил меня проклятый дьячок вконец.
Обыкновенно Полуект Степаныч завертывал к попу Мирону, а потом уже пешком шел в монастырь, но на этот раз колымага остановилась прямо у монастырских ворот. Воеводша так рассчитала, чтобы попасть прямо к обедне. В старой зимней церкви как раз шла служба. Народу набралось-таки порядочно.
– Што это у вас, никак праздник? – спросила воеводша служку-вратаря.
– Нет, сегодня пострижение нашего служки Герасима.
Церковь была полна, но народ расступился перед воеводой. Он стал на свое место у правого клироса, а воеводша на свое у левого. Длинная монастырская служба только еще начиналась. Любил воевода эту монастырскую службу: по-настоящему правил игумен Моисей весь церковный устав и даже навел своих певчих. Сегодня и служба была особенная… Начал молиться Полуект Степаныч, – и точно, ему сразу полегчало: гора с плеч. И воеводша тоже со слезами молится. Вот уже братия привела и ставленника, накрытого черным. Вышел игумен Моисей из алтаря, подали большие ножницы. Ставленник три раза сам подавал их игумену, и три раза игумен возвращал их, а в четвертый взял. Теперь только воевода заметил ставленника: такой рыжий, некрасивый да еще сутулый. Сам игумен был важный старик, с такими строгими голубыми глазами. Когда он занес ножницы над головой ставленника, в толпе раздался женский крик, от которого вздрогнула вся церковь.
Воевода оглянулся, точно ударили его ножом в сердце: в трех шагах от него выделилось из всех лиц искаженное отчаянием молодое женское лицо. Это была она, Охоня. Ее подхватили под руки и увели из церкви, а Полуект Степаныч стоял ни жив ни мертв, точно туманом его обдало. Страшно ему вдруг сделалось за свою грешную душу, за смелость, с какой он вошел в святой божий храм, за свое грешное бессилие, точно постригали его, а не безвестного служку Герасима. Он не помнил, как вышел из церкви и как очутился в келье у игумена.
– Грех, грех… – шептал Полуект Степаныч, глотая слезы. – Грешный я человек… душу свою погубил…
Так сидел усторожский воевода в игуменской келье и горько плакал. Он ждал только одного, чтобы поскорее пришел со службы сам игумен: все расскажет ему Полуект Степаныч, до последней ниточки. Пусть игумен епитимью наложит, какую хочет, только бы снять с души грех. В растворенное окно кельи, выходившее на монастырский двор, он видел, как пошел народ из церкви, как прошла его воеводша с Мироновой попадьей, как вышел из церкви и сам игумен Моисей, благословлявший народ. Вот он уже идет по двору, вот зашел в сени и поднимается по ступенькам. Дух занялся в груди у воеводы: вот сейчас распахнется дверь, и он кинется в ноги строгому игумену. Но дверь распахнулась, вошел игумен Моисей, а воевода не двинулся с места и не проронил ни одного слова.
– Что же ты, овца погибшая, благословением моим брезгуешь? – спросил игумен, останавливаясь посреди кельи. – Как ветром дунуло даве из церкви-то: легче пуху вылетел. Эх, Полуект Степаныч, Полуект Степаныч!
Воевода опустил голову и не смел дохнуть. Грозный игумен нахмурился и, подойдя совсем близко, проговорил:
– Зачем против моей воли идешь, Полуект Степаныч, а? Кто дьячка Арефу выпустил? Кто Тимошку Белоуса выпустил?
– Ну, уж про Тимошку-то ты врешь, игумен, – ответил воевода, приходя в себя. – Дьячка я выпустил, мой грех, а Тимошка сам ушел…
– Тебе же хуже, воевода… У меня бы небойсь не ушли.
Опомнившись, Полуект Степаныч земно поклонился игумену и принял от него благословение.
– Бог тебя благословит, Полуект Степаныч…
– Прости, святой отец. Грешен я перед тобой, яко пес смердящий… Но не таю своей вины и приехал покаяться.
– Вот все вы так-то: больно охочи каяться, чтобы грешить легче было. Знаю, с чем приехал-то…
Игуменская келья походила на все другие братские кельи, с тою разницей, что окна у нее были обрешечены железом и дверь была тоже обита железом. В келье стояли простые деревянные лавки, такой же стол и деревянная кровать: игумен спал на голых досках. Единственную роскошь составлял киот в переднем углу с иконами в дорогих окладах. Узкое окно, пробитое в стене крепостной толщины, открывало вид на весь монастырский двор, так что игумен мог каждую минуту видеть, что делается у него во дворе. Пока игумен Моисей снимал свой клобук и мантию, Полуект Степаныч откровенно рассказал, как вышло дело с дьячком Арефой и как он ослабел окончательно.
– Это та самая девка, которая в церкви сегодня выкликала? – сурово спросил игумен.
– Она самая, святой отец.
– И тебе не стыдно, воевода? – загремел игумен Моисей, размахивая четками. – Што не глядишь-то на меня? Бесу послужил на старости лет… Свою честную седину острамил.
Игумен теперь оставался в одном подряснике из своей монастырской черной крашенины, препоясанный широким кожаным поясом, на котором висел большой ключ от железного сундука с монастырской казной. Игумен был среднего роста, но такой коренастый и крепкий.
– Мирской человек, отец святой… Согрешил окаянный…
– И своей воеводши Дарьи Никитишны не постыдился?.. Нескверное житие погубил навеки и другим пагубный пример оказал, яко козел смрадный. Простой человек увязнет в грехе – себя одного погубит, а ты другим дорогу показываешь, воевода…
Недавнее смирение вдруг соскочило с Полуекта Степаныча, когда игумен замахнулся на него своими четками.
– Да ты никак сдурел, игумен? Я к тебе с покаянием, как на духу, а ты лаешь… Какой я тебе козел?
– Ты у меня поговори! Заморю на поклонах… Ползать будешь за мной, Ахав нечестивый.