Это уже окончательно взорвало воеводу.

– Поп, молчи!.. Тебе говорю, молчи! Я свою вину получше тебя знаю, а ты кто таков есть сам-то?.. Попомни-ка, как говяжьею костью попадью свою уходил, когда еще белым попом был? Думаешь, не знаем? Все знаем… Теперь монахов бьешь нещадно, крестьянишек своих монастырских изволочил на работе, а я за тебя расхлебывай кашу…

Воевода вскочил на ноги и наступал на игумена все ближе. Теперь он видел в нем простого черного попа. Игумен понял его настроение, надел мантию и клобук и проговорил:

– Так ты за этим ко мне приехал, смердящий пес?

Полуект Степаныч сразу опомнился, повалился в ноги игумену и, стукаясь головой о пол, заговорил:

– Прости, святой отец!.. Вконец меня испортил проклятый дьячок… Прости, игумен… Из ума выступил… осатанел…

– Ладно, прощу, коли смирение вынесешь, – ответил игумен, снимая клобук. – А смирение тебе будет монастырский двор подметать, чтобы другие глядели на тебя и казнились… Согласен?

Как ни умолял Полуект Степаныч, как ни ползал на коленях за игуменом, тот остался непреклонным.

– Любя наказую твою воеводскую гордость, – решил игумен. – Гордость свою смири…

– Да ведь стыдно будет перед всем народом с метлой-то выходить.

– А не стыдно было на девку заглядываться? Не стыдно было старую воеводшу увечить? Не я тебя наказую, а ты сам себя…

Полуект Степаныч сел на лавку и горько заплакал. Игумен тоже стишал и молча его наблюдал.

– Не могу ее забыть, – повторял воевода слабым голосом. – И днем и ночью стоит у меня перед глазами как живая… Руки на себя наложить, так в ту же пору.

– Ну, эту беду мы уладим, как ни на есть… Не печалуйся, Полуект Степаныч. Беда избывная… Вот с метелкой-то походишь, так дурь-то соскочит живой рукой. А скверно то, што ты мирволил моим ворогам и супостатам… Все знаю, не отпирайся. Все знаю, как и Гарусов теперь радуется нашему монастырскому безвременью. Только раненько он обрадовался. Думает, захватил монастырские вотчины, так и крыто дело.

– Да ведь ваши-то духовные штаты не Гарусовым придуманы?

– Чужое место он захватил, вот што… И сам не обрадуется потом, да поздно будет. Да и ты помянешь мои слова, Полуект Степаныч… Ох, как еще помянешь-то!.. Жаль мне тебя, миленького.

– К чему ты эту речь гнешь, игумен?.. Невдомек мне как будто…

– А вот будешь с метелкой по нашему двору похаживать, так, может, и догадаешься. Ты ничего не слыхал, какие слухи пали с Яика?

– Казачишки опять чего-нибудь набунтовали?

– Не казачишками тут дело пахнет, Полуект Степаныч. Получил я опасное письмо, штобы на всякий случай обитель ущитить можно было от воровских людей. Как бы похуже своей монастырской дубинщины не вышло, я так мекаю… А ты сидишь у себя в Усторожье и сном дела не знаешь. До глухого еще вести не дошли.

– Приказу ниоткуда не получал, а мое дело тоже подневольное: по приказам должон поступать. Только мне все невдомек, игумен, каким рожном ты меня пугаешь?

Игумен огляделся, припер дверь кельи и тихо проговорил:

– На Яике объявился не прост человек, а именующий себя высокою персоною… По уметам казачишки уже толкуют везде об нем, а тут, гляди, и к нам недалеко. Мы-то первые под обух попадем… Ты вот распустил дубинщину, а те же монастырские мужики и подымутся опять. Вот попомни мое слово…

– А на што рейтарские и драгунские полки, владыка? Воинская опора велика… У тебя еще после дубинщины страх остался.

– Я за свой монастырь не опасаюсь: ко мне же придете в случае чего. Те же крестьяны прибегут, да и Гарусов тоже… У него на заводах большая тягота, и народ подымется, только кликни клич. Ох, не могу я говорить про Гарусова: радуется он нашим безвременьем. Ведь ничего у нас не осталось, как есть ничего…

– Везде новые порядки, владыка честной. Вот и наше городовое дело везде по-новому… Я-то последним воеводой досиживаю в Усторожье, а по другим городам ратманы да головы объявлены[9]. Усторожье позабыли – вот и все мое воеводство. Не сегодня-завтра и с коня долой. Приказные люди в силу входят, и везде немцы проявляются, особливо в воинском нашем деле… Поэтому и разборку твоей монастырской дубинщине с большой опаской делал. Сам, как сорока, на колу сижу… А што касаемо самозванца, так не беспокойся, я один его узлом завяжу. В орду хаживали, и то не боялись…

– Домашняя-то беда, Полуект Степаныч, всегда больше… Аще бес разделится на ся, погибнуть бесу тому.

– Ну, это по писанию, а мы по-своему считаем беды-то.

Так сидели и рядили старики про разные дела. Служка тем временем подал скудную монастырскую трапезу: щи рыбные, пирог с рыбой, кашу и огурцы с медом.

– Вот последние крохи проедаем, – грустно заметил игумен, угощая воеводу. – Где-то у меня травник остался…

Воевода только вздохнул: горек показался ему теперь этот монастырский травник.

После обеда игумен Моисей повел гостя в свой монастырский сад, устроенный игуменскими руками. Раньше были одни березы, теперь пестрели цветники. Любил грозный игумен всякое произрастание, особенно «крин сельный». Для зимы была выстроена целая оранжерея, куда он уходил каждый день после обеда и работал.

VI

Из церкви воеводша прошла с попадьей Миронихой в Служнюю слободу, в поповский дом, где уже все было приготовлено к приему дорогой гостьи. Сам поп Мирон выскочил встречать ее за ворота.

– Как живешь-можешь, поп? – спрашивала воеводша. – Отгащивать к тебе приехала… Давно ли ты у нас был в Усторожье, а теперь мы с воеводой наклались в обитель съездить.

– Уж не взыщи на нашей худобе, матушка Дарья Никитишна! – плакался поп Мирон. – Чем тебя только и принимать будем: по-крестьянски живем…

– А мне до места, отдохнуть – вот и угощенье. А вечерком ужо с попадьей в Дивью обитель сходим… Давно я игуменью, мать Досифею, не видала.

Поповский дом был не велик. Своими руками строил его поп Мирон и выстроил переднюю избу сначала, а потом заднюю, да наверху светелку. Главное, чтобы зимой было тепло попадье да поповым ребятишкам. Могутный был человек поп Мирон: косая сажень в плечах, а голова, как пивной котел. Прост был и увертлив, если бы не слабость к зелену вину.

Еще дорогой попадья Мирониха рассказала воеводше, отчего в церкви выкликнула Охоня, – совесть ее ущемила. Из-за нее постригся бывший пономарь Герасим… Сколько раз засылал он сватов к дьячку Арефе, и сама попадья ходила сватать Охоню, да только уперлась Охоня и не пошла за Герасима. Набаловалась девка, живучи у отца, и никакого порядку не хочет знать. Не все ли равно: за кого ни выходить замуж, а надо выходить.

– Видела я ее даве в церкви-то, – задумчиво говорила воеводша, покачивая головой. – Ничего девка, только рожей калмыковата, в кого она у них уродилась такая раскосая?

Тут уже начались бабьи шепоты, а Мирониха выгнала своего попа из избы и даже дверь затворила на крюк. Все рассказала попадья, что только знала сама, а воеводша слушала и качала головой.

– Ишь какое зелье уродилось! – проговорила важная гостья, когда попадья рассказала про дьячихин полон. – То-то оно и заметно…

– А то мудреное дело, матушка Дарья Никитишна, – тараторила попадья, желавшая угодить воеводше, – што отец с матерью не надышатся на свою Охоньку… Другие бы стыдились, што приблудная она, а они радуются. Эвон, легка на помине наша дьячиха!..

На поповский двор действительно прибежала сама дьячиха и так завыла и запричитала, что все из избы повыскакивали, а поп Мирон впереди всех.

– Што стряслось-то, говори толком? – спрашивал он валявшуюся в ногах дьячиху.

– Управы пришла искать на игумена! – вопила дьячиха, стоя на коленях. – К матушке-воеводше пришла… Дьячка моего Арефу сжил со свету игумен, а теперь и дочь отнял… Прямо из церкви уволокли Охонюшку в Дивью обитель и в затвор посадили, а какая ее вина – не ведомо!.. Схватилась я, горькая, побежала в Дивью обитель, а меня и близко не пустили к Охоне: игумен не приказал… Ох, горькая я!.. И зачем только на свет родилась?.. Одна только заступа осталась: матушка-воеводша… Слезно пришла плакаться на свою злосчастную судьбу.

вернуться

9

… ратманы да головы объявлены – выборные лица городского управления. Упразднены повсеместно в 1785 г.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: