Алехо Карпентьер

Век просвещения

Моей жене Лилии

Слова не падают в пустоту. [1]

«Зогар»

В ту ночь я вновь увидел грозную Машину. Она высилась на носу, как дверь, распахнутая в широкий небосвод; ветер уже доносил до нас запахи земли: они плыли над океаном, таким спокойным, так размеренно катившим свои волны, что послушный рулю корабль, казалось, замер в своем движении, застыл между «вчера» и «завтра», которые словно перемещались вместе с нами. Время остановилось между Полярной звездою, Большою Медведицей и Южным Крестом,– не знаю, ибо я плохо разбираюсь в астрономии, так ли назывались на самом деле многочисленные созвездия над нашей головою: их полный таинственного значения мерцающий блеск то угасал, то снова загорался при свете полной луны, побледневшей от белизны Млечного Пути… А дверь без створок высилась на носу, она состояла лишь из опоры и стоек, меж: которых виднелся наполовину срезанный и повернутый фронтон, черный треугольник со стальным и холодным лезвием. Страшный остов стоял тут, голый и ничем не прикрытый, он вновь нависал над сном людей, как предупреждение, которое в равной мере относилось ко всем нам. Мы оставили эту грозную Машину на корме, далеко-далеко, мы оставили ее в пору северных апрельских ветров, и вот она теперь опять возникла перед нами уже на носу корабля, возникла как вожатый,благодаря безукоризненной точности своих параллелей, благодаря безжалостной верности своих геометрических линий она походила на гигантский навигационный прибор. Теперь вокруг нее уже не развевались стяги, не слышна была барабанная дробь и клики толпы; она не ведала ни волнения, ни гнева, ни слез, ни опьянения тех людей, чтоокружали ее там наподобие хора античной трагедии, когда скрипели колеса тележек, катившихся к одному и тому же месту, и ритмично били барабаны. Теперь Машина, точно дверь, открытая в ночь, одиноко возвышалась над резною фигурой, укрепленной на носу корабля, и ее освещали отблески широкого косого лезвия, а деревянный каркас, казалось, обрамлял звездную панораму. Волны быстро набегали и расступались, они лизали корпус судна, а потом сходились за кормою с таким долгим и мерным рокотом, что он постепенно начинал походить на безмолвие, вернее, на то, что человек именует безмолвием, когда не слышит звуков, похожих на звуки его собственной речи. То было живое, трепещущее и размеренное безмолвие, которое пока еще не стало безмолвием людей, обреченных и застывших от ужаса… Когда косое лезвие вдруг со свистом обрушилось вниз и горизонтальная перекладина ясно обозначилась, точно дверная притолока над боковыми стойками, Облеченный Властью человек, рука которого привела механизм в действие, проворчал сквозь зубы: «Надо уберечь ее от морской соли». И он затянул зловещую Дверь большим просмоленным полотном, которое было наброшено на нее сверху. Ветер принес запахи земли – перегноя, навоза, колосьев, древесной смолы, он принес их с острова, несколько веков назад поручившего себя покровительству пресвятой девы Гваделупы: в Касересе (в Эстремадуре) и в Тепейаке (в Америке) она возносила свой силуэт над полумесяцем, который держал в руке архангел.

Позади осталась юность с ее милыми сердцу картинами, которые нынетри года спустя – казались мне столь же далекими, сколь далеким казалось мне слабое и бессильное существо, каким я был до того, как однажды вечером к нам в дом под грохот дверных молотков вошел Незнакомец; и таким же далеким казался мне теперь этот свидетель великих событий, который некогда был вожатым, светочем, а ныне превратился в угрюмого человека, облеченного властью; перегнувшись через борт, он погрузился в раздумье возле черного прямоугольника, прикрытого защитным чехлом и раскачивавшегося в такт волнам, точно стрелка зловещих весов… Вода порою освещалась от блеска рыбьей чешуи или проплывавшего мимо венка из саргассовых водорослей.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

І

Душеприказчик позади него все говорил и говорил; скорбным тоном он описывал заупокойную службу, рассказывал о том, кто нес крест в похоронной процессии, о том, какие собрали пожертвования, вспоминал об одеждах и больших восковых свечах, о цветах и покровах, о реквиеме – один, мол, пришел на похороны в парадном мундире, другой плакал, а третий сказал, что мы из праха возникли и в прах обратимся, – однако мысль о смерти не вызывала должной скорби здесь, на борту суденышка, которое рассекало волны бухты под палящим дневным солнцем: лучи его поблескивали на гребне каждой волны, пена и водяные брызги ослепляли, солнце настигало и на открытой палубе, и под парусиновым навесом; оно лезло в глаза, проникало во все поры тела и нестерпимо жгло руки, искавшие покоя на фальшборте. Завернувшись в наспех сшитый траурный плащ, еще пахнувший краской, молодой человек обозревал город: в этот час, когда тени предметов, отражавших солнце, становились длиннее, город удивительно походил на гигантский канделябр в стиле барокко, зеленые, красные и оранжевые стеклянные подвески которого бросали разноцветные отблески на затейливое нагромождение балконов, аркад, куполов, бельведеров и галерей со спущенными жалюзи; город этот с тех пор, как его обитателями, нажившимися на последней войне в Европе, овладела строительная лихорадка, постоянно ощетинивался лесами и украшался праздничными шестами и мачтами, которые устанавливают каменщики в знак окончания работ. Он был вечно открыт ветрам, он жаждал этих ветров с моря и с суши – все ставни, жалюзи, створки окон и Дверей, фрамуги распахивались навстречу первому же свежему дуновению, проносившемуся над ним. Тогда мелодично звенели хрустальные подвески на люстрах и канделябрах, обшитые стеклярусом абажуры на лампах, занавеси из бисерных нитей, шумно вертелись флюгера, возвещая о спасительном ветерке. Веера же из плотных мясистых листьев, из китайского шелка, из цветной бумаги застывали в бездействии. Но после короткой передышки люди снова возвращались к своему привычному занятию – приводили в движение застоявшийся в непомерно высоких покоях воздух. Свет тут превращался в сгустки зноя уже с самой зари, когда солнечные лучи врывались даже в наиболее недоступные спальни, пронизывая занавеси и пологи от москитов; и особенно душно было в тот день – в самый разгар дождливого сезона – после неистового ливня, разразившегося в полдень, когда под раскаты грома и вспышки молний на землю обрушились потоки воды, влага стремительно излилась из туч, и теперь мокрые после дождя улицы курились, ибо опять вернулся зной. Как ни кичились дворцы своими гордыми колоннами и высеченными в камне гербами, но в дождливые месяцы они стояли в грязи, которая прилипала к их стенам, – так прилипает к телу неизлечимая болезнь. Достаточно было проехать карете, и тучи брызг взлетали над лужами, облепляя грязью порталы и ограды особняков: все мостовые и тротуары были в колдобинах, а застаивавшаяся в них вода переливалась из одной ямы в другую, издавая зловоние. Хотя здания были отделаны драгоценным мрамором, украшены изысканной лепкой и мозаичным орнаментом, хотя их окна были забраны такими изящными решетками, что завитки на них походили скорее не на железо, а на бледные металлические растения, прильнувшие к стеклам, – все же дома эти не были защищены от вязкой грязи, напоминавшей о том, что некогда тут тянулись болота: она проступала из почвы, как только с крыш начинала стекать вода…

Карлос подумал, что люди, пришедшие посидеть возле усопшего, вынуждены были переходить улицы, ступая по доскам, переброшенным через лужи, или перепрыгивать с камня на камень, – в противном случае они рисковали оставить башмак в непролазной грязи. Иностранцы, попадая в город на несколько дней и посещая балы, таверны и всевозможные злачные места, где многочисленные оркестры обрушивали громовые звуки на щедрых моряков, а женщины раскачивали бедрами в такт неистовой музыке, с похвалой отзывались о красочности и заразительной веселости здешних мест; но тем, кому приходилось проводить тут весь год, были хорошо знакомы уличная пыль и грязь, а от селитры неизменно покрывались зеленью дверные молотки, ржавело железо, тускнело столовое серебро, на старинных гравюрах появлялся грибок, постоянно запотевали стекла рисунков и офортов, так что изображения, покоробившиеся от сырости, видны были как бы сквозь вуаль. Неподалеку от набережной Святого Франциска только что пристал к берегу североамериканский корабль, и Карлос машинально прочел по складам его название: «Эрроу» [2]. А душеприказчик все еще описывал погребальную церемонию, которая, разумеется, была необыкновенно пышной, – так и положено, когда провожают в последний путь столь достопочтенного человека: сколько там собралось одних только ризничих да служек, как богато было облачение священников, как все торжественно проходило! И все служащие фирмы глотали скупые мужские слезы, они плакали с той минуты, когда зазвучали псалмы заупокойной мессы, и вплоть до поминовения усопших… Однако юноша словно не слышал этих слов, он был крайне раздосадован и утомлен, так как ему пришлось ехать верхом с самой зари – то по большой дороге, то по извилистым тропинкам, которым, казалось, не будет конца. Но не успел он прибыть в имение, где одиночество создавало некую иллюзию независимости, – ведь там можно было играть сонаты всю ночь при свете мерцающей свечи, никому не причиняя беспокойства, – как его догнала печальная весть, и Карлосу пришлось скакать домой во весь опор; однако как он ни спешил, но к похоронам не поспел.

вернуться

1

«Зогар» – одно из произведений средневековой еврейской религиозно-мистической литературы, комментарий к «Пятикнижию», составленный, вероятно, в XIII в. испанским евреем Моисеем из Леона.

вернуться

2

«Стрела» (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: