— Так говоришь, для хорошего человека не жалко? — опять подковырнул тот задира.

— Не вяжись к словам, — отмахнулся отец.

— Ладно. С митинга мы к тебе в гости заскочим, — проговорил усач и, вроде бы подобрев маленько, попросил еще квасу.

4

…Пока Илюшка с матерью овес в мешки насыпали, отец лошадь запряг. Втроем свезли они овес на площадь и в обоз сдали. Мать на пустой телеге обратно погнала. Наказала Илюхе, чтобы от отца ни на шаг не отлучался и с митинга прямо домой. А на площади войск столько — дым коромыслом; конные и пешие впритирку, и почти все казаки с лампасами на справных конях. Станичные бородачи держались все вместе и косо поглядывали на казачью Красную гвардию. Со стороны посмотреть на них — смех один и срамотища. Самую что ни на есть рвань на себя напялили. Отец, как увидел в толпе крестного, так и ахнул.

— Ты что, кум?

— Бес попутал, едрит твою налево, — зашептал крестный. — Так обмишулились, от стыда зубы ломит…

Степан Иваныч брезгливо посмотрел на свой пиджачишко, которым вот уж сколько лет суягных овец утепляли да мокрых ягнят завертывали, пока по морозцу в избу несли. На брюки тоже смотреть было тошно — в навозе кизячном, и одна штанина короче другой.

— Ну и ну! — покачал головой отец.

— Будя уж… Идем поближе. Сейчас ихний командир Каширин речь начнет говорить. Два брата их тут, и оба из казачьих офицеров. А вишь Красной гвардией командуют. Вот, поди, и раскумекай…

Протиснулись к сколоченному на скорую руку возвышению, где уже стоял высокий, плечистый, в кожаной куртке начальник отряда Николай Каширин и пушил бородачей разными словами:

— На что толкнули сыновей своих? Против кого? Против народной власти, против революционной Красной гвардии?

Его голос гудел на всю площадь. Смущенные станичники бормотали хором:

— Виноваты! Сами видим. Не казни! Помилуй! Ни коней, ни седел не пожалеем!

— Теперь мы ваших дурошлепов сами спешим. Чтобы без всякого промедления возвращались в станицу и сдавали оружие. Не тронем мы их. Слово даем! Не вернутся, пусть потом пеняют на себя. Пощады не будет!

Словно в знак согласия кони вскидывали косматые головы, помахивая ими, звенели удилами. За последними конскими хвостами к стенкам крайних домов жались бабы. Всхлипывая, они прикладывали к глазам беленькие платочки, иные широко крестились — решения ждали для своих муженьков.

Каширинцы простояли два дня, взяли несколько лошадей с седлами и двинулись к Оренбургу, устанавливая в каждой станице Советскую власть.

Без шума и гама, прокрадываясь, как воры, начали по ночам возвращаться местные горе-вояки.

Вернули домой вконец измученного, исхудавшего Лысманку. Его едва узнали. Так и не поправился общий любимец и вскоре околел. Плакали всей семьей. Не было больше такой смирной и покорной лошади. Из киргизского табуна пропали две старые дедушкины кобылицы. Пастухи сказали, что взяли их убегавшие в степь офицеры. Исчез и Клюквин. Его долго искали ревкомовцы, но так и не нашли.

Мятежников Советская власть простила.

5

Во всех станицах, начиная от Оренбурга до Орска, было спокойно и тихо примерно до июня 1918 года. Где-то за Оренбургом, в башкирских степях и под Верхнеуральском, шла война, но Петровской она пока не коснулась, да и казаки обожглись на мятеже. Образумленные каширинцами, они поняли, что сваляли дурака, и теперь рады были, что легко отделались… Оплакали и похоронили зарубленных. А на месте, где все это произошло, родственники поставили огромный дубовый крест.

Приближалась троица. Сыграли несколько свадеб и стали к сенокосу готовиться. Луга уже были поделены, и по новым законам Советской власти каждая живая душа получила свой пай, даже титешная… любого пола.

Казаки уже начали было выкатывать из амбаров сенокосилки, как вдруг, словно дым по степи, потянулся опять тревожный слух: «За рекой Буртей показалось конное войско».

Разговор этот Михаил с отцом вели за обедом, а вечером к ним зашел Николай Алексеевич Амирханов. Они присели на каменный приступок возле амбарушки и стали шептаться. Илюшке уже шел тринадцатый год, ко всем событиям они с Санькой Глебовым начали проявлять горячий интерес. Подслушивать разговор взрослых было нельзя, но Илюха сделал вид, что играет в бабки, а сам, как заяц, навострил уши.

— Приезжал дружок мой Жумагул. Видел, как они расположились около озера, кругом пулеметы выставили. У Беркутбаевых взяли триста баранов и несколько голов рогатого скота. За все заплатили николаевскими деньгами, — рассказывал отцу Николай Алексеевич.

— И когда же они успели подойти?

— Ночью, говорит.

— И много их? — допытывался отец.

— До черта. Несколько тысяч.

— Ого! И когда успели набрать столько?

— Верхние станицы поднялись, да и второотдельцы на коней сели…

— Не казнятся, что столько пролили кровушки?

— Продразверсткой недовольны, то да се…

— Без этого в такое время разве обойдешься? А дутовцы придут, тоже скажут — вези овса…

— То-то и оно, что от господина Дутова добра не жди. Наоборот! — уже совсем громко проговорил Николай Алексеевич.

— Само собой! — вздохнул отец. — Припомнит, как его арестовали…

— Уж конечно, не забыл!

— Тебе, Миколаич, подумать надо…

— Сегодня до рассвета думали…

— Уехать надо покамест.

— Алексей уже на хутора направился.

— А сам-то ты?

— Остаюсь.

— А не зря?

— Двум смертям не бывать…

— Тоже верно.

— С казаками нашими поговорить бы надо.

— О чем?

— Чтобы не клюнули на удочку господина Дутова. С черным делом идет наказный. Да какой он наказный! Холуй господина Керенского. Продовольственный, видите ли, комиссар… Боюсь, как бы не взбулгачил он казачков наших. Ты, Иван, подумай насчет этого.

— Подумаю.

Они простились и разошлись.

О том, что Дутов не наказный атаман, а какой-то комиссар, у Ильи гвоздем засело в голове, но дальше было уже совсем непонятно: братья Каширины — кровные казачьи офицеры — за красных, а Дутов, комиссар, — за белых?..

Своими сомнениями Илюха немедленно поделился с Санькой Глебовым.

— А может, ты врешь?

Илья побожился.

— Никому больше не болтай, — сказал Санька и побежал домой.

На другой день, едва успели проснуться, стало известно, что ночью в станице побывали дутовские разведчики, подняли с постели кого-то из Полубояровых и увели с собой.

— А может, сами усвистали? — предположил Санька.

Опять по станице смятение пошло. Раньше хоть Саптар на трубе гудел, будоражил и малых и старых. Теперь на перекрестках одни бабы гуртовались и судачили на разные лады. А казаки, как тараканы перед холодом, расползлись по щелям. Брат Михаил в горнице при закрытых ставнях на кровати прохлаждается, отец в завозне пыхтит со старым хомутом, который уж давно надо было выкинуть.

Прибежал Санька Глебов и свистнул за воротами. Илюха к нему через крыльцо уличное выскользнул, чтобы мать не увидала.

— Бежим скорее, — едва переводя дух, зашептал Санька. — Через брод переправляются видимо-невидимо и конны, и пеши.

Они помчались туда как рысаки. Выбежали на Татарскую поляну, а там уже, начиная от старой кузницы чуть ли не до мечети, часовые со штыками, привинченными к новеньким трехлинейкам, — юнкера безусые в фуражках с кокардами, в синих брюках бутылками, с желтыми полосками грязных лампас.

Брод находился прямо за кузницей, и ребята как раз подоспели к тому времени, когда начали переправляться конные. Много конных.

На берегу около перевернутых вверх дном паромных лодок стояли несколько татар. При приближении кряжистого, темнобородого всадника они стащили с бритых голов тюбетейки и поклонились ему.

— Сам атаман Дутов, — прошептал кто-то из них.

Тонконогий, поджарый конь рыжей масти первым ступил на звенящую под копытами гальку. На Дутове была голубоватого цвета косоворотка, подпоясанная узеньким наборным ремнем, на котором висел маленький револьвер в мягкой кобуре. Всем своим видом он смахивал на местного казака Полубоярова: широкое, как у монгола лицо, густо заросшее темной бородой, казачья, помятая, совсем не форменная фуражка на крупной, лобастой голове. Рядом с ним ехала молодая черноглазая женщина в юнкерских брючонках, повязанная серым платком, с торчащими, как рожки, кончиками.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: