В течение трех месяцев защитники Оренбурга, окруженные превосходящими силами белых, вели неравную героическую борьбу.

«Захват Оренбурга белыми позволил бы последним создать из верхушки контрреволюционного казачества экономическую и политическую базу в районе Оренбурга для новых формирований вооруженных сил против Советской власти. И, наоборот, удержание Оренбурга свело на нет политическое формирование контрреволюционной верхушки казачества и выбило у него почву для распространения своего влияния на иногородних крестьян. Это привело к потере веры в какой-либо успех белых и быстрому переходу на сторону Советской власти широких масс трудового казачества…

Белая Оренбургская казачья армия генерала Дутова и 4-й армейский корпус генерала Бакича под Оренбургом были окончательно разгромлены и сброшены со счетов белых армий Восточного фронта»[2].

…Как-то вечером Ахметша принес из Семишкиной лавки почти полное ведро керосина, разлил его по четвертным бутылям, а одну долго и старательно затыкал винной пробкой. На другую ночь он куда-то исчез. Аннушка ждала ребенка и дохаживала последние дни. Теперь она больше находилась у постели хворой матери. Иногда вечером, чтобы не показываться на людях, выходила на яр смотреть ледоход на Урале. Она стояла под апрельскими звездами и вспоминала, как ровно год назад нахлынула ранняя весна. Горные речушки-грязнушки сначала набухали потемневшим снегом, потом вздувались, мчались как бешеные, вырывая с корнем прибрежный чернотал, ломали старые, одряхлевшие ветлы и выбрасывали их в русло реки. Вспомнила, как бежала она на Татарскую поляну к длинным ометам, где ждал ее Мавлюм, как прижимался он щекой к ее лицу. Голос его звучал мягко, нежно, как напевы маленькой скрипки. Потом в темноте он надел ей колечко. Оно и сейчас было у нее на пальце. Аннушка поцеловала его и заплакала.

На реке гулко ворочались, стонали, звенели шугой расколотые льдины, крутились вместе с корневищами деревьев, похожими на живых пауков.

Аннушке жутко стало и за свекра тревожно — уехал, а куда — не сказал. Ахметшу она застала дома. С распухшим лицом, тяжело нависшими веками он сидел на нарах, покрякивая, сплевывал в таз темные, при слабо горевшей лампе, сгустки крови. С кнутом в руках тут же стоял знакомый башкир Муса-Гали, виновато разводя широкими рукавами стеганого бешмета, говорил:

— Ночью пришел к нам в Кидрясово, совсем плохой, кроф много. Вымыли его маленько. Молоко дали, чай. Совсем ничего не кушает… А потом айда, скорее домой повез. Вот ведь какая беда-то! — сокрушался Муса.

— Спасибо, Муса, спасибо! Какой страх! — всплеснула руками Аннушка, подошла к нарам. — Кто тебя так, отец? Кто?

— Там был… — Он повернул опухшее, в синяках лицо, отвечал, едва шевеля губами.

— Где?

— На Баткаке, волков зажигать хотел…

— Каких волков? Господи!

— Они Мавлюма… — Ахметша закашлялся и зажал рот платком. Успокоившись, поднял затекшие глаза. — Не серчай, сноха, маху дал чуть-чуть, собаки схватили… Убили, убили меня, сноха. Помру скоро… Ты его береги! — кивнул головой он на ее выпуклый живот и махнул рукой на порог, давая понять, чтобы она вышла.

Этой же ночью Ахметша умер.

13

…Михаила отпустили по ранению, и он приехал домой во время весенней пахоты. Пахали в супряге с двоюродным братом отца, Матвеем Ильиным.

— Отвоевался, племяшок? — здороваясь с Михаилом, проговорил Матвей.

— Как видишь, — показывая руку, подвешенную на черной повязке, ответил племянник.

— Вижу, платок черный, а сам ты, говорят, шибко покраснел. К большевикам переметнулся?

— Ты, Мотька, не пытай его. Не пытай, — вмешался отец. — Ты сам-то порохового дымка и не нюхивал…

— А кому хочется от чужого дыму кашлять?

Матвей ухитрился не служить ни белым, ни красным. Жена его, Дарья, умная, изворотливая баба, приторговывала пуховыми платками и ядреной медовой бузой. Она часто моталась в разные города — вплоть до Самары, вела знакомство с городскими чиновниками, торговцами. Как-то она свозила своего Мотю в город и показала каким-то знаменитым докторам, всучив за это воздушные пуховые паутинки, и заимела магическую бумажку, которая освобождала мужа от воинской службы. Матвей, посмеиваясь над своей «хворью», работал как лошадь.

Прямо со стана Михаил пошел в поле. Соскучившись по работе, он взял в здоровую руку кнут и сменил Илью, как погоняльщика, заставив ходить за двухлемешным плугом.

Удаляя чистиком липшую к отвалам землю, Илья приглядывался к брату и все искал случая поговорить с ним по душам. Слова Мавлюма, сказанные в канун той злополучной ночи, крепко засели в памяти. После двух гонов Михаил остановил запотевших быков и предложил отдохнуть. Присели на раму плуга и закурили. За последний год Илюшка сильно вытянулся.

— Подрос ты, Илюха!

Не отвечая, Илья убрал тащившиеся на лемехах сухие арбузные плети и притоптал их в борозде. Перепахивали они под овес прошлогоднюю бахчу. В конце загона буйно цвел бело-розовым цветом бобовник. Посапывали вечно жующие быки, отмахиваясь от мух рыжими хвостами. Над головами, как на невидимых нитях, висели поющие жаворонки.

— Я думал, что ты меня не об этом спросишь, Миня, — сказал Илюшка.

— А об чем же? — Михаил медленно закручивал лиловую тесемочку на кисете.

— О Мавлюме, — тихо ответил Илюшка.

Михаил жадно затянулся табачным дымом и окинул Илюшку печальным, затуманенным взглядом. Он чувствовал, что брат не только вырос, но и поумнел. Михаил и раньше боялся его глубоких, черноватых, пронзительно чистых глаз, удивлялся его упрямству в частых и жестоких спорах со взрослыми. Били, наказывали за курение, а он брал табак и курил, запрещали по ночам читать, а он читал. Мог бросить лопату или метелку посреди хлева, обнять соху и о чем-то думать. Отмалчиваться перед повзрослевшим братишкой было невмоготу.

— От Насти все знаю, — заговорил Михаил. — Он сказал тебе, что я дурак?

— Сказал… И правильно сказал… Вместе ходили Дутова брать, дружили на фронте германском, а тут пошли врозь…

— Погнали же, как арестантов! Ты что, забыл, как стояли на площади под пулеметами?

— Помню. Мог бы и по дороге убежать… — Илья вертел цигарку выпачканными в земле пальцами.

— По дороге?.. Тоже нашел чего сказать… Одному?

— Зачем одному? Ты же не один такой был…

— Ваньке Малахову предложил, а потом и сам раскаялся!

— Он про тебя сказал, что ты у нас с фокусами… И плеткой все перед моим носом размахивал. Злой был. Я думал, стегнет за тебя…

— Он потом за мной ходил, как смерть! До ветру не отпускал одного. Прямо-то не говорил, что пулю пустит вдогонку, но видно было, как зенки бешено прищуривал… После с Васей Алтабаевым сговорились. Случай подходящий выпал, дозорными выскакали, спешились, в канавку залегли. Кони выстрелов испугались и назад, а мы поползли вперед. Обстреляли нас.

— Кто?

— Свои, конечно!.. Хорошо, что в плечо угодили, а не в спину. Навстречу к нам двое красноармейцев. Расспросили потом обо всем у комиссара. Меня в госпиталь, а Васе коня дали. Алеша Глебов приехал, растолковал, что и как. Он эскадроном командовал. Вася про Алешу все знал, а он про него… А через неделю Алтабаев ночью целую полусотню увел к красным.

— Иван в тебя стрелял? — допытывался Илюшка.

— Не знаю… Слушай, Илька, ты мне душу не береди. Мы и так ходим с ним и в землю глядим, словно примериваем: кому там первому лежать… Не суйся ты не в свои дела! Ты что, тоже большевиком стал?

— От такой каторжной жизни, Миня, в разбойники убежишь…

— Начитался?

— Насмотрелся… Поживи с тятей недельку, узнаешь… От его окриков на подловку хочется залезть и не вылазить… Кобылы пропали дедушкины, так он готов нас всех взнуздать. Да шут с ними, с кобылами, там люди от голода и тифа мрут, как мухи, а ему — кобылешки…

— Мрут люди — это, Илюха, верно. Да и батя наш после хвори стал похож на ошпаренного кипятком линя…

вернуться

2

В. Ф. Воробьев. Оборона Оренбурга. М., Воениздат, 1938.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: