что к свету путь загородил,

себя считать за человека

я не забыл, я не забыл.

"Мужицкая ныне земля, и Церковь — не наймит казённый", — ликует поэт. Именно потому он и принял "рабоче-крестьянскую" революцию, что, как и многие крестьяне (до антоновского восстания, а то и до коллективизации), ждал от неё "земли и воли". Народ и его поэт чаяли правды, надеялись на социальную справедливость революции. Но главное для них было не в этом, а в том, что царство земной правды должно было стать только прообразом Инаго Царства, Инаго Града, Иной, Высшей Правды. Не случайно в том же стихотворении, где засвидетельствовано человеческое достоинство русского крестьянина в "рубахе грубой, пестрядной", автор помимо того, что не забыл считать себя за человека, провозглашает, что он живёт "глубокой верой в иную жизнь, в удел иной". При этом не только крестьянская Россия, обновлённая, по чаянию автора, аграрной революцией, но и вся Русская земля, всё крестьянство, вся Русь является прообразом рая, а русская природа выступает как парадиз (райский сад), как наиболее связанная с раем область земной юдоли:

Лестница златая

грянула с небес,

вижу, умирая,

райских кринов лес.

Следуя святому верховному апостолу Павлу, мы видим здесь, как сквозь "тусклое стекло", Иную действительность. "Избяной рай", "рябиновый рай" не являются чем-то исключительным для человеческого сознания, напротив — такое чаяние парадиза характерно даже для современного расхристанного обывателя, и попсовые певички воспевают "бананы-кокосы, апельсиновый рай". По сравнению с "избяным" и "рябиновым" раем русской природы все эти "бананы-кокосы" выглядят как вульгарная, если не пошлая, пародия, но тем не менее свидетельствуют о том, что в глубинах своих человек мало изменился...

Интересно, что не только ракитник, рябина и берёза, сосны и "родимые ели", но и мифологические и экзотические животные плотно населяют мир клюевской поэзии — "бедуинам и жёлтым корейцам" вход в этот парадиз тоже не заказан, Клюев не узконационален, а просто национален не мелким, местечковым, ксенофобским, а большим, имперским национализмом незашоренного, великого народа. Для поэта

Все племена в едином слиты:

Алжир, оранжевый Бомбей...

Но вернёмся к "финифтяному раю" русского мужика и Клюева. Интересно, что тема сокрытого Града, отражения неземной реальности, встречается далеко не только у Клюева. Например, у англоязычного валлийского писателя Артура Мейчена есть замечательная повесть "Холм грёз" о сокровенном Граде, связанном с руинами Римского городища в Южном Уэльсе, воспевающая кельто-романское прошлое Британии и противопоставляющая его унылому и пошлому буржуазному "настоящему". Поэзия Клюева тоже постоянно апеллирует к прошлому. Но прошлое не только идеализируется, но и драматизируется. Великий русский народ становится зерном, которое, попадая в почву временной земной истории, должно умереть, "прозябнуть", чтобы дать росток иной, истинной, подлинной жизни, и процвести в иной реальности, в инобытии... Об этом, собственно, "Погорельщина", замечательная позднеклюевская поэма, своего рода манифест и завещание: её герои принимают смерть, дабы засвидетельствовать верность свою "Руси уходящей" и вместе с тем и через то приобщиться к инобытию, столь отдалённому от современной обыденности и пошлятины. "Пластмассовый мир победил, макет оказался сильней... Последний фонарик уснул, последний кораблик устал, а в городе, полном воспоминаний, моя оборона", — пел Егор Летов. Очевидно, что Николаю Клюеву очень близки и пришлись бы по душе эти слова, так как подобное настроение характерно для клюевской поэзии в целом. Оборона Н.Клюева — в том же "городе, полном воспоминаний".

Современная пошлость "обёрточных Романовых", а затем и "коммуна", коль скоро не оставляют место лежанке в "городе, полном воспоминаний", в "избяном рае" по сути своей отвергаются. Именно поэтому для поэзии Николая Клюева характерно такое изобилие, пожалуй, даже некоторый переизбыток, такая "цветущая сложность" красок, такое преизобилие ярких образов. Это так роднит клюевскую поэзию с русским народным лубком, с городецкой и гуслицкой миниатюрой, с хохломой и работами Блинова. Такое ощущение, что поэт, как и народное творчество уходящей крестьянской Руси и эпохи, постарался вобрать в себя всё то яркое, запоминающееся, "красное на чёрном", что должно было быть сметено тусклым бетоном и холодным блеском чугуна и стали. Буйство красок и проповеди!

Проповеди не только потерянного рая, но и грядущего...

Необходимо сказать и о юродстве Клюева, которое отметил ещё Георгий Иванов. "Клюев жил в бедности, а в последние годы — в дикой нищете. В конце концов чекисты расстреляли его в ссылке как главного идеолога "кулачества". Это не просто ошибка, или недоразумение, или неоправданное свинство. Путь поэта-пророка не может быть сладким" (А.Дугин, "Русская Вещь", том 2, стр. 64).

Клюев прошёл со своим крестьянским народом, своей Русью по скорбному и страшному пути испытаний и мученичества. Он разделил не только его чаяния, иллюзии, озарения, но и саму его трагическую судьбу.

Иным кажется, что Клюев слишком уж "зациклен на быте", пусть и традиционном. И действительно, изба и печь занимают исключительное место в его поэзии. Но разве мы не знаем, "из какого сора растут стихи, не ведая стыда"?. "Главный герой" ироничной, тонкой и печальной поэзии Гвидо Гоццано, кстати, тоже "перегруженной" бытовыми деталями, подробностями и штрихами, интеллигентный декадент Тото Мерумети был бы невозможен без "восемнадцатилетней кухарки", "сойки и обезьянки, чьё имя Макакита" и прочего в том же роде. Поэзия действительно бывает "описательна", а иногда быть другой и не может. Но за деталями, подробностями и перечислениями стоят или архетипы бытовых явлений и предметов, или свидетельство через них об иных сущностях и реальности. Поэзия Клюева не только описательна, но и метафорична, и достаточно символична. Ракитник ведь хорош и красив не только сам по себе, но потому, что "рыдает о рае". Так же и другие явления русской природы, изба, печь.

Да, Клюев, родившись в поморской (имеется в виду конфессия) семье и среде, посещая иногда единоверческие храмы, беспоповскую моленную на Вятке, а перед смертью и белокриницкую церковь в Томске, не был, очевидно, истово религиозен и не отличался особенным благочестием, разве что исключая последние месяцы жизни. Но он был верующим человеком по существу. "Кто за что, а я за двуперстье", — восклицает он. В "Погорельщине", да и вообще зрелой поэзии поминает он "Аввакума, Федосия" (Васильева), братьев Денисовых, других героев веры. Своим стихом он утверждает, что народ не чужд Христа Спаса.

В своеобразном и самобытном подражании "Памятнику" (Горация, Ломоносова, Пушкина...) "Я был в духе в день воскресный" так называемые "действующие лица" — автор и Серафим, один из высших ангельских чинов.

И не случайно еще в рецензии на "Братские стихи" Николай Гумилев отметил, что "пафос Клюева — все тот же, глубоко религиозный. Христос для Клюева — лейтмотив не только поэзии, но и жизни". Лучше и не сказать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: