— Да как же вы, Изольда Марковна, их всех видели? — с недоверием спросила Тося. — Под наркозом-то…

— Анастезии тогда не делали, девочка. По-живому резали, по-живому…

Тося не поверила, но с любопытством продолжала слушать Изольдин рассказ. В общем, не дочистили бабу — то, что принял молодой врач за кисту, после оказалось еще одной оплодотворенной яйцеклеткой, а доделывать аборт было опасно — поздно уж очень. "Так родился Леонидка", — довольная, заключила Изольда Марковна.

— Как вы с такой легкостью обо всем этом говорите?

— Ну, это уж сколько времени-то прошло! — чуть раздраженно понизив голос, этак трезво сказала Изольда Марковна и продолжала в прежнем регистре, ласково. — И не такое забывается, детонька…

Тося долго ломала голову над тем, почему Изольда Марковна, красавица в свои тридцать и сорок — черный волос, брови, нос горбинкой, родинка по моде тех лет над верхней губой, маленькие, едва приметные, а всё да проступающие на ретушированной фотографии усики — не ушла от Василья Евгеньича, и где ее сын Леонид, Леонидка, на деревянной лошадке в фотографической студии, в белой бескозырке и матросской рубашечке?

— Удивительно, как бытово, буднично, заурядно меняются обстоятельства жизни, — вздыхала Изольда Марковна, самовольно снимая гипс и почесывая отекающую ногу. — Скорее, чем мелькают на сцене декорации. И то, что казалось настырной и неизбывной реальностью, становится уже завтра, нет, еще сегодня становится прошлым, замшелым, а потому и милым…

Она пила чай из кружек, которые Тося только споласкивала, но не мыла — и от этого на каждой внутри вскоре появилась сеть кругов, словно годовые кольца в дереве.

— Письмена, словно жучки, танцующие в ряд, замершие в танце, остаются единственным, вокруг чего строишь все остальное. Книги, Тосечка, наши истинные учителя. Идеальное! Именно эта неплотная и даже совсем эфемерная материя оказывается наиболее живуча. Потому что иначе чем себя определять? Тем, как расставлены стулья в комнате? Какой пейзаж — или его отрывок — доступен из окна? Но скоро эта комната скроется во мраке, на улице запуржит и все утонет в ночи. Ох как скоро! И только остается, что баюкать свои воспоминания, потому что ничего другого постоянного у меня нет и уже, конечно, не будет. О, если бы каждый вечер и каждое утро я видела в зеркале новое свое лицо, очертания рук менялись с каждым взглядом, глаза, как змеиные изгибы, варьировали цвет — тогда бы и подавно из всех крепких стержней, на которые нанизывается жизнь, мне доставались бы только воспоминания…

Красиво говорила Изольда Марковна. Как по писанному плела, как по нотам пела. И слушала Тося ее завороженно: такого она даже от институтских лекторов не слыхала. Перед внутренним взглядом Тоси проносились небывалые картины, какие-то залы с надменными потолками, тяжелые двери манили благородным изгибом ручек, которые ей никогда не суждено было открыть, мелькали смутно знакомые лица, благородные, овальные, мужские, горделивые, и женские, нежные, — и просыпалось сладкое, щемящее, от которого замирало сердце, словно перед полетом, волшебное чувство ностальгии — ощущение, словно всё это, утраченное, небывалое, было с ней самой, Таисией, было, и никогда больше не повторится.

Изольде Марковне явно нравилось внимание Тоси — она им, можно сказать, питалась… Поэтому накручивала еще и еще витки, один на один:

— Иных, как говорится, уж нет. А те — что жальче — далече. Странно бывает помыслить, что друзья, лгавшие тебе и сопровождавшие тебя в прошедших днях, ныне лгут кому-то другому. И ты уж там не причем. Не твое сердце сжимается, когда на него брызгают капелькой яда, и не под твои ногти вгоняют иголки остроумия.

Изольда Марковна вздыхала и признавалась:

— Когда-то я думала застолбить сама себя и сделать непеременной, непременной, бесперебойной. Вроде одного моего знакомого, композитора, Саши Ардебьевского, который известен был тем, что никогда не менял выражения своего лица.

Тося жмурилась почти с суеверным замиранием: фамилии-то какие — Ардебьевский, композитор. А у нее, у Тоси, всех знакомых, что Иванов, Кусков, Бобриков…

— Бедняга жутко переживал. — совсем по-детски хихикнула Изольда Марковна, и Тося вдруг увидела ее совсем юной, девчонкой с двумя колосками-косичками по моде тех лет, спешащую весенним утром в музыкальную или художественную школу. — Иной раз ему хотелось скорчить рожу, или тепло улыбнуться, ему хотелось, чтобы на его лице, может быть, помимо его воли, проступали следы быстрорастворимой обиды, или грусти, или захлестнувшего его петлей восторга, или оттенки страха, ненависти, любви — но ничего этого ему не было дано.

Лицо малоподвижное, как из этого… современного материала, из пластика. Губы могли улыбаться или спокойно вытянуться в струнку. Промежуточных вариаций они не знали: полуулыбки, иронической усмешки, ухмылки, злобного оскала — даже эти клише не были им, бедным и розовым, доступны. Либо так, либо этак.

— Как простой смайлик: скобочка или без, — прошептала Тося, но Изольда была далеко, она ее не слышала.

— С бровями дело обстояло не лучше, а всё остальное просто не шевелилось. Временами казалось, словно у Саши Ардебьевского и лица-то нет. Только маска. Приклеилась и не снимешь, он и сам забыл, было ли время, когда ее не было. Может, в раннем младенчестве? В агукающем беспамятстве, на руках у мамы, ему удавались сытость, каприз, хныканье, громогласный рев?..

Говорил он тоже безжизненно, анемично, да и двигался не лучше, словно у него не складывались отношения с водой, стихией мягкости, подвижности и темноты.

Хотя он отлично плавал, и дело не в этом.

Так вот, тогда мне казалось, будто это величайшее несчастье, быть таким окостенелым. Теперь я думаю, хорошо таким цельным куском тугой резины, который никакие удары и сжатия не деформируют.

Пусть смеются и плачут другие, заходятся в иронии и сарказме, изображают мудрость и простоту, утонченно лукавя. Пусть они и впрямь это все чувствуют — нельзя делать выбор за других и думать, что так или эдак им будет лучше. Пусть их! Наверно, они разберутся сами. И самые беспомощные чаще всего и реальней отлично приспособились к жизни, им просто удобно, это вообще хорошая позиция, славная маскировка, ловкое притворство — беспомощность, слабость. И нечего испытывать жалость: им только того и нужно…

— Изольда Марковна, где он сейчас?

— Кто? — она уже давно потеряла, с какого обрывка нити распутывать свой клубок: ей было все равно.

— Ну этот, — Тося боялась осквернить волшебное имя своим произношением, ошибиться, но вместе с тем было сладко выговорить его, — Саша Ардебьевский…

— А, Саша! — вспомнила Изольда Марковна и с некоторым раздраженным недоумением ответила. — Умер уже, конечно. Старше меня был на двадцать лет. А вообще у него сложилась карьера дипломата. Там такие качества как раз годятся.

Здесь ее витиеватое плетение прервалось: не могла вспомнить, на чем остановилась. Тося в каком-то сладком тумане и с непонятным сожалением в душе, пообещав заехать завтра, засобиралась домой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: