Двери раздвинулись. Почему она решила, что у него клаустрофобия? Чепуха какая! Ведь он же шахтер. Разве он смог бы работать под землей?
– Я бы не смог работать под землей,– сказал он.
– Что? – спросила Шура удивленно.– Это ты к чему?
– Я не боюсь замкнутого пространства,– сказал Кузьменко.
– А! – засмеялась Шура.– Это я не сообразила.
«Она говорит об одном, а думает о другом, как и я»,– рассуждал Кузьменко. Дверь квартиры закрылась за ним и как отрезала всю минувшую жизнь.
А в квартире, между прочим, пахло яблочным компотом. Кузьменко этот запах несколько успокоил, он потоптался в передней и, робко переступая по квадратам линолеума, прошел в комнату.
Здесь было очень красиво. Висели на стенах полки, а на них – пузатые кувшины и книги. На низком столике стояли цветы, на полу желтел ковер, от него было солнечно и весело. Кресло было низким и глубоким, и Кузьменко инстинктивно сел на стул, боясь себя в таком кресле. Дома у него кресла были большие, с высокими спинками и широкими твердыми ручками. В них было удобно сидеть, они не затягивали в глубину, не превращали человека в голову с торчащими коленями.
– Садись в кресло, удобней! – сказала Шура.
– Нет, нет! – запротестовал Кузьменко.– Мне и так хорошо.
– Ну, как хочешь! – засмеялась она.– Ты посиди, а я приготовлю кофе. Что за разговор без кофе?-
Она ушла. Легкий ветер шевелил штору на двери балкона, и эта штора была куда живей самого Кузьменко. Где-то там звенела чашками бывшая девочка Шурка Киреева, на маленьком столике дужками вверх лежали фиолетовые очки. Он вспомнил, как она сняла их в лифте. Нет, он, конечно, чепуху подумал, это же очки от солнца, вот она и сняла их в лифте. Вернувшаяся способность рассуждать обрадовала Кузьменко, и он даже сумел повернуть голову. На той стене, что была за ним, висела фотография, на которой были сняты двое ребятишек. Они смеялись, у них были хорошие такие, худенькие мордочки. Под портретом обои были порваны, и тут Кузьменко заметил, что они во многих местах лопнули, что кресло, в которое он не сел, старое, потертое и ковер на полу, так веселивший глаз, тоже старенький, потоптанный. И охватило Кузьменко чувство какой-то виноватости, что ли, за все эти щели, дыры и потертости. Он ведь как жил? Добротно. Все у него в доме было не просто целое, а новое. То, что изнашивалось,– заменялось. Антонина следила за этим, и ему это нравилось, а тут он вдруг сообразил: «полусознанное», «стыдливое», то, что «в каждой капле крови», не может сочетаться с новым барахлом.
Не за каждую мысль человек отвечает, явится – не спросится, но такая мысль явилась к Кузьменко, и он окончательно понял, чем жила необыкновенная Шурка Киреева, пока он менял у себя зеленое кресло на синее, а потом на красное, а сейчас у него – зараза! – в цветочках. Не кресло – клумба!
– Ну? – сказала Шура, неся на маленьком подносе чашки, сахарницу, блюдце с печеньем.– Так и живем! В тесноте, да не в обиде. Это сейчас тихо – ребята в лагере, Сережа в командировке, так у меня даже порядок.
А когда все дома, я никогда не решусь сразу человека в гости пригласить.
Кузьменко осторожно взял чашечку. Он терпеть не мог черного кофе и вообще не понимал этой манеры пить его среди дня.
– О! – сказала Шура.– Ты как истый европеец, без сахара.
Кузьменко просто забыл положить сахар, а исправлять оплошность после таких слов вроде неловко. Кофе был крепкий, на совесть. Кузьменко думал, что ему проще всего глотнуть его сразу, как лекарство. Но она ведь определенно нальет тогда еще. Он держал чашечку у самого носа, а Шура нырнула в глубокое кресло, взметнув вверх туго обтянутые брюками колени. Хорош бы он был, если б уселся в него,
– Ну, рассказывай! – приказала она. И на секунду в ее лице мелькнуло что-то забытое. Вот так строго смотрела на него Шурка, когда он хулиганил на задней парте.
– А что рассказывать?– удивился Кузьменко.– Я ж всю жизнь на одном месте. Как после седьмого пошел в шахту, так и до сих пор. Даже в армию меня из шахты не брали.
– Я помню, как ты приходил в школу за документами. Мне жалко было, что ты уходишь. Ты ведь был способный.
Кузьменко засмеялся. Потому что действительно смешно: она пожалела его в самый счастливый момент его жизни. Да он тогда чуть не на голове ходил от радости, что со школой покончено. Это такой был день! Все тогда было! И выпили они е ребятами. И Антонина пришла, и он увел ее в поле, туда, за терриконы, и договорились, что поженятся, а значит, нечего бояться. И не боялись. Потом, правда, когда он, пустой и невесомый, провожал ее домой, ему уже не очень хотелось жениться. Его смущала эта горячо дышащая в ухо девушка, которая шла рядом. Но ведь дано было слово! И эта взвалившаяся ответственность… Уж что-что, а жалеть его в ту пору было смешно.
– Я думала,– продолжала Шура,– такой способный, такой умный, и никто ему не объяснит. А сама я стеснялась. Я ведь в тебя была влюблена. Ты моя, Леня, первая любовь!
Кофе в чашечке Кузьменко заволновался, норовя выплеснуться через край. Вот она и сказала сама… Сказала так просто, спокойно: «Ты моя, Леня, первая любовь!» Что ей ответить, этой женщине-стрекозе в продавленном кресле? Как утешить? Чем? Вспомнилась опять Дуська Петриченко. И представилось несуразное: плачется кому-то в жилетку не она, а Шурка Киреева, а он, Кузьменко, как тот самый Дуськин крепильщик, гарцует где-то, как конь на воле.
Тяжело и пакостно стало на душе у Кузьменко.
– Дети у вас симпатичные! – сказал он, потому что дети такая тема, что за нее удобно спрятаться.
– Еще бы! – радостно отозвалась она.– Ты еще не дед?
А вот вопрос ему не понравился, совсем не понравился. Как ни хотел Кузьменко уйти от своей жалости к Шурке, уходить так далеко – к несуществующим внукам – он тоже не собирался. То есть говорить о любви ему было страшно, а не говорить обидно.
– Рано еще про внуков,– проворчал Кузьменко.
– А сам-то, сам! – ласково смеялась Шура.– В семнадцать женился…
– Время было другое,– сурово сказал Кузьменко,– после войны. Она взрослила. Так что тут нельзя сравнивать.– Суровостью интонации он и закрыл тему.
И они замолчали. Он посмотрел на Шуру. Она все так же улыбалась ему из глубины старого кресла. Черные с медью волосы, уже совсем сухие, беспомощно падали на белую кофточку. Кузьменко сам не мог понять, почему вдруг ему захотелось их потрогать. И он поставил на стол чашечку и освободившуюся руку протянул к ее волосам. Она поняла его желание: наклонила навстречу голову, и он стал гладить легкие ускользающие пряди, а женщина щекой потерлась о широкое кузьменковское запястье. И он не удивился, он почувствовал, как она виском прижалась к тому месту, где всегда щупают пульс, и ему показалось, что он слышит, как бьется на его руке тоненькая жилка. Он слушал и не мог понять, то ли это его пульс стучит, то ли жилка на виске женщины. Кузьменко казалось, что он так может сидеть всю жизнь. Что, в сущности, ему больше ничего и не надо, как только гладить ее волосы и чувствовать ее щеку.