И хотелось ему задержать это необыкновенное состояние, остановить время, но оно, воплощенное в неказистом будильнике, так громко тикало на подоконнике, что переполненному нежностью Кузьменко пришлось высвободить немного сил для осознания желания: «Я его сейчас угроблю, этот проклятый будильник, выброшу к чертовой матери».
Но оказалось, что нежность – очень уж хрупкая материя, ее можно спугнуть даже мыслью. Он только подумал, а женщина тряхнула головой, и его ладонь стала пустой и голой, и холодно стало запястью.
Она поднялась и быстро пошла к подоконнику, а
Кузьменко потрясенно подумал: «Она выбросит сейчас будильник– Не надо! – хрипло сказал он.
– Что? – спросила женщина.
И стала открывать окно, и Кузьменко зажмурился, представив, как летит вниз, на смерть, этот проклятый будильник!
Потом он открыл глаза и увидел, что будильник цел, а Шура стоит и курит, старательно выдувая дым в окно.
Ах, зачем она это сделала! Ну что угодно, только не это! Были две вещи, не принимаемые и осуждаемые Кузьменко в женщинах,– парики и курение, С тех пор, как на каком-то собрании у соседки, что сидела слева от него, сполз набок парик, Кузьменко на женские волосы смотрел с опаской. И то, что к волосам Шурки Киреевой он потянулся, так это отчасти потому, что очень уж естественные, очень свои они у нее были. Как у ребенка. Ну, а про курение и говорить нечего. Это стыд и срам для женщины.
– Я ведь бросила курить,– сказала Шура, будто почувствовав его отношение.– А ты меня разволновал! Господи, сколько лет прошло!
Кузьменко сделал над собой усилие, чтобы не воспринимать Шурку Кирееву как курящую женщину, не видеть в ней этого. Она же выщелкнула сигарету в окошко и засмеялась.
– Не буду тебя шокировать! Ты даже побледнел, Леня, от ужаса, что я курю.
– Вредно,– хрипло сказал Кузьменко.
– Конечно, вредно,– согласилась она.– Да и не такая я курильщица… Так больше, для вида…
Она подошла к нему близко. И снова он растерялся, как тогда, в лифте, когда она сняла очки. Будто полагалось ему что-то сделать, а он то ли не может, то ли не хочет… И пока он топтался в этой своей растерянности и неуверенности, она сама храбро положила ему руки на плечи.
– Какой ты большой и каменный! – сказала она. И так же легко сняла свои невесомые руки и засмеялась чему-то.
Это же Шурка Киреева, кричал он себе. Она меня любит! И старался вернуть то свое состояние, когда ему хотелось остановить время. Но все было не так, и женщина, которая стояла перед ним, не нравилась ему, как и тридцать лет назад. Будильник же стучал, как молот… И он вздохнул, вздохнул даже с некоторым подвыванием. Шура испугалась и спросила:
– Что с тобой, Леня?
– Да ничего,– проскрипел Кузьменко.
«Надо рвать когти!» – четко сформулировалось решение. И Кузьменко вспомнил, как поступают в таких случаях герои кино: выбросил резко вперед кисть руки, посмотрел на часы.
– Торопишься? – спросила Шура.– Я заметила: даже кто никогда не торопится, в Москве попадает под общий психоз.
– У.меня дело,– врал Кузьменко.
– Ну что ж,– ответила Шура.
А почему он, собственно, решил, что она будет его держать? Она не держала. Он поднялся и стал искать дверь, в которую вошел. Не то чтобы ее трудно было найти, нет! Просто когда он встал на ноги, он понял – главный вопрос так и остался невыясненным. Что делать ему с Шуркиной любовью? Как ему теперь жить? Как ему быть, если он понял, что даже обнять ее не сможет. Нельзя же так – приехать и уехать. Что он, изверг какой? И стал Кузьменко придумывать слова, важные и хорошие, которые могли бы заменить поступки.-
– Были бы дети здоровы.– Вот что придумал Кузьменко.
– Тьфу! Тьфу! Тьфу! – поплевала женщина. И была этим похожа на Антонину. Сбила она Кузьменко своим тьфу-тьфуканьем с течения мыслей. Он поискал, поискал и сказал:
– А все эти первые любови…– Кузьменко нарочно говорил хрипловато и с издевкой. Он делал это в успокоительных целях.
– Ну уж нет! – возмутилась Шура.– Это ты не трожь! Я люблю все свои любови!
Вот тут Кузьменко закачало. Потому что потрясло его множественное число. Значит, он у нее первая любовь, но не последняя? И может, разочарование и было бы главным чувством Кузьменко, если б не принесла ему эта информация облегчения. Главное все-таки, что раз так, то не виноват он перед этой женщиной…
Все-таки не удержался. Спросил:
– И много их было?
– Кого? – спросила она.
– Этих… Любовей…
– Господь с тобой,– засмеялась она.– Ты так спрашиваешь… Но ты же знаешь… Я второй раз замужем… И оба раза по любви… Такая вот я… Но, кажется, сейчас меня прикололо навсегда… У меня прекрасный муж, Леня…
– Антонина тоже в норме,– сказал он, потому что вдруг забеспокоился, что она подумает о его жизни не то.
– Я тебе была очень рада,– сказала Шура.– Я даже не подозревала, что так хорошо тебя помню. Ты сидел в классе за печкой. И чтобы мне тебя увидеть, надо было повернуться совсем, всем телом.– И грустно добавила:– Но ты, злодей, никого, кроме Тони, не видел…
– Да,– ответил Кузьменко, потому что лгать не умел.– Действительно не видел. Никогда и никого.
– Значит, ты счастливый,– улыбнулась она.– Передавай Тоне привет.
Они молча вышли на площадку, она нажала кнопку лифта. Потом протянула руку и крепко пожала его пальцы. Двери мягко сомкнулись, и Кузьменко заскользил вниз в голубоватом шифоньере. И чем ниже он спускался, чем дальше уходил, тем легче ему становилось.
– Видишь, Тоня,– сказал он почти вслух,– ни я от тебя, ни ты от меня. А у других всякое бывает… Множественное число…
А Александра Васильевна Боровая вернулась в комнату и села за стол… «Пришел зачем-то… Странный такой…– подумала она о Кузьменко.– Нашел же…» Она погрузилась в длинный путаный абзац, ничего в нем не поняла, потерла виски, вздохнула и вычеркнула подлежащее.
…Антонина обиделась, что он ничего не привез из Москвы. Только десять пачек «Дарьи». Она даже плакала, Кузьменко видел припухшие красные глаза. В день приезда он засобирался идти в третью смену. Антонина забыла про слезы, возмутилась:
– У тебя же еще командировка не кончилась. Но он все равно ушел.