«Я его не вижу», — прошептала она.

«Я тоже», — шепнул я в ответ и лишь после нескольких минут всматривания в мрачную глубину зала заметил, что он лежит на кровати, заложив руки под голову и скрестив тонкие ноги в лодыжках.

«Он спит», — сообщил я Джози, хотя сам не знал, так ли это. Некоторое время я подразнил себя мыслью, что он убежал и сейчас где-нибудь на полпути к Души-лищу; как легко было бы дотянуться до ключей — но я себя одернул. Я понимал, что просто ищу предлог открыть дверь, ворваться внутрь и взглянуть на фотографии, чтобы собрать головоломку, которая, как я знал, там воссоздается. Я одернул себя. Раннее вмешательство могло все испортить, а этого я бы хотел меньше всего.

Я взял теплую руку Джози и развернул ее в другую сторону, а сам прильнул к пластиковому окошку напротив.

«Что это за звук?» — спросила Джози. Я замер и прислушался. Потом улыбнулся и приподнял Джози, чтобы она тоже могла заглянуть в щелку. Дичок сидел посреди зала, скрестив ноги. Перед ним лежал магнитофон и груда неиспользованных кассет. Его тело, будто окоченевшее, оставалось неподвижным. Он почти гидравлическим движением скользнул влево, затем вправо, и в резком освещении его половины зала мне показалось, что он запросто может увидеть, как мы с Джози подглядываем за его миром. Поэтому, не желая усугублять его сознание заключенного каким-либо комплексом обитателя зоопарка, я отпрянул от брезента. Опустил Джози на пол, нагнулся, сравнявшись с ней ростом, тесно обнял и прижал ее голову, ее ухо к брезенту. Достаточно было слушать.

«И мне ничего не оставалось делать… ничего, ничего… ничего. Я забрался под одеяло и стал ждать. Даже оттуда, доктор, даже оттуда я слышал звуки — в комнатах надо мной и подо мной были чужие.

Отец сказал: «Теперь там живут одни подонки, знаться с ними не хочу, и ты не должен. Держись от них подальше, слышишь?»

Мне не нужно было этого говорить, а он все-таки говорил. Мы не выходили из комнаты, мы с Джейком, не выходили из комнаты вместе с отцом, держа его за руки; руки, сжимавшие наши пальцы так крепко, что костяшки белели, а пальцы немели. Не просто немели, цепенели. Мама сказала мне перед нашей последней поездкой за город, перед ее последней поездкой за город: «Денег больше не осталось, мальчики, их больше нет, не знаю, куда они делись, не знаю как, но их нет. Скоро этот дом перестанет нам принадлежать».

Она оказалась права, он очень скоро совсем перестал нам принадлежать. Когда ее закопали в землю, шум, крики и вопли начали врываться к нам по лестнице через большую входную дверь, врываться в нашу жизнь. Мы стояли — отец, Джейк и я, однажды вечером, перед поездкой за город, стояли и прислушивались к звукам вокруг нас. И все трое качали головами, нас словно что-то объединяло в этот момент.

Отец сказал: «Нам нельзя тут оставаться».

Джейк сказал: «Я не хочу тут оставаться».

Я спросил: «А куда мы можем уехать?»

Мне никто не ответил. Отец надел коричневый ремень с золотой пряжкой и резко отбросил занавеску в цветочек. Джейк взглянул на меня, сверкая большими глазами в темноте комнаты, и я тоже поглядел на него. Спустя мгновение мы нырнули в постель и начали прорывать ходы под одеялом.

Я до сих пор там, доктор. Но уже без Джейка. Я хватаю подушки и разговариваю с ними, я затыкаю уши коленями, и все звуки исчезают, я достаю один из отцовских ремней и примеряю его. Он слишком велик. Не подходит. Ничего больше не подходит. Ничего».

* * *

Воскресенье, середина дня. Факс от Питерсона:

Родители Томного согласились с удивительной легкостью, подписали все необходимые бумаги, и Томный был вверен моей нежной заботе и не подлежащему сомнению опыту. Идеал, бесспорно идеал. Родители, разумеется, просто хотят устроить вечеринку в выходные, устроить себе расслабон и надраться в бассейне, так чтобы рядом не было их мрачного чада, молча глазеющего на них. Они решили притвориться — и перед самими собой, и, главное, перед друзьями, — что Томный отправлен в оздоровительный лагерь для сынков и дочек богачей, где он занимается всеми видами водного и экзотического спорта со своими ровесниками и ровнями. На самом же деле Томный сидит сейчас метрах в пятидесяти от меня, на противоположной стороне главной комнаты в хижине, и глазеет на открывающийся из окна вид. Естественно, в машине он за всю дорогу не проронил ни слова, сидел там как истукан, пока я поддразнивал его, настраивая и перенастраивая радио, пытаясь подобрать какие-нибудь звуки, которые могли бы «включить» его в реальность «здесь-и-сейчас». Любительская ерунда, конечно: я знаю, он ведь не жертва комы, не ждет, чтобы какая-нибудь звезда сцены и экрана спела для него и своим доморощенным шиком вырвала бы из забытья. Я знаю, у него совсем не такой случай, ну так что ж — зато я нахожу предлог, чтобы послушать гадкую музыку. Не думаю, что его родители пробовали использовать в качестве альтернативной терапии, скажем, рэп. Раз-два-три, свои гребаные руки подними…

Он пригвожден к месту, но, насколько я понимаю, только здешним пейзажем, — а кого бы такая красота оставила равнодушным? Что тут за виды, Сэд! Что тут за места! Мое любительское «я» нашептывает мне: ну какому разнесчастному ублюдку может быть плохо в подобном месте? Однако я понимаю, что лучше всего держать при себе такие мысли, — особенно если твой доход напрямую зависит от людей, которые разнесчастны независимо оттого, где находятся. Но если говорить серьезно, то пребывание здесь — это продолжение доморощенной философии, утверждающей, что путешествия расширяют сознание, что маленькое «я» вытесняется более общей потребностью в выживании, — словом, как говорится, что место действия — это всё. Если пациент живет в мире безмолвия — помести его туда, где владычествует безмолвие; если пациент не разговаривает — помести его туда, где слов не существует; если пациент удалился в мир, где, как ему мнится, он единственный человек, — тогда помести его в такой мир, где он и будет единственным человеком.

Я знал с самой первой встречи с ним и его родителями, что мне понравится этот парень, у меня было ощущение, что, пожалуй, я смогу что-то дать ему и что-то взять взамен. И сейчас у меня такое чувство, как будто я оказываю ему милость: даже если ничего не получится, никаких результатов не появится, то все равно я увез мальчишку от его свински-богатых родителей, озабоченных только своей родословной и своим имиджем. До отъезда они рассказали мне о некоторых из терапевтов, к которым водили сына. Сэд, его сквозь строй провели: распоследний шарлатан в городе нажился на попытках «вытащить его из скорлупы» (так это им представляется). Фигня, Сэд! Наверное, у этих подонков долларовые знаки перед глазами мельтешили, когда они увидели столь расфуфыренную команду. Представь себе то, вспомни се, подумай о том, как ты впервые сделал это. Он через все это прошел, мой Томный. Если он и не был замордован до того, как побывал у этих ренегатов рационального, то сейчас — точно замордован. Ты только представь себе полную приемную подсевших на гипнотерапии, которые ждут своей очереди, чтобы для них прояснили или затушевали их последнюю неудачу — посыпали бы тонкий слой гравия поверх их следов, пару горстей землицы поверх той кучи дерьма, которую они сами себе наложили в жизни. Не то чтобы родители Томного верили во все это дерьмо, отнюдь нет: они происходили из той школы мысли, той почтенной и уважаемой школы, которая говорит: выбей дурь из дурачка, вышиби из него психа и сделай нормальным человеком. Отец хотел отправить его в военное училище, где сам учился в детстве, надеясь, что барабанная дробь, муштра и фальшивый дух товарищества вернут его к «норме». Глупее не придумаешь, конечно. Мать же хотела держать сына дома, наняв учителей, частных докторов и прочее дерьмо, чтобы как-то привести его в порядок. Ненамного лучше придумано. Как выяснилось, ни одно средство не сработало, а последний тип, к которому они обратились, переполнил чашу их терпения.

Сэд, я тоже знаю этого типа, он пытался заполучить работу в институте, потому что воображал, что он самый-самый, черт его дери. Плыл на гребне волны «восстановленных воспоминаний», барахтаясь в хреновом лягушатнике идей. Это было сто лет назад, когда балаган с «восстановленными воспоминаниями» только начинал разъезжать по миру, и самоуверенный парень за полгода накропал две книги о том, как необходим данный вид терапии, и о том, что отныне анализ сделается совершенно иным. Он льстил себе мыслью, будто самолично «открыл» множество различных типов памяти — телесную память, образную память и, ты подумай-ка, чувственную память: так, он умудрялся в 100 % случаев диагностировать факты сексуального насилия над всеми своими пациентами, если они описывали имевшееся у них нутряное «чувство», будто кто-то коснулся их причинного места в детстве. И вот к этому воспоминанию эмоциональной реакции он и прицепился. Неудивительно, что, встретившись с Томным, тогда пятнадцатилетним, он попытался выудить из него то же самое. Но, разумеется, он ни слова не может добиться от мальчика, чтобы доказать свою теорию, и тогда пытается вытянуть из него эти воспоминания об эмоциональной реакции, просит окунуться мыслями в раннее детство и поискать там такие воспоминания. Не добившись никакого отклика, но не желая, чтобы его гребаные идеи оказались подорваны, он предпочел заключить, что само отрицание и есть свидетельство их существования. Боже, Сэд, да если кто-нибудь скажет, что я способен вспомнить, как когда-то последовательно избил 15 родительских кошек, — то я отвечу, что это злобная клевета, и подам на клеветника в суд, понятно? Так или иначе, родители были явно смущены; они питали здоровое консервативное недоверие к терапии с помощью «восстановленных воспоминаний», считая ее чем-то вроде богемной замены религии, в которой нет ни Бога, ни нравственных устоев. Сплошное плутовство вроде Опры и Рикки Лейк.[11] Когда же этот тип попытался установить причину немоты Томного, с ловкостью пьяной балерины предположив, что, видимо, однажды мальчик был чем-то так потрясен и с перепугу онемел, — что-нибудь такое, ну, скажем, неожиданный палец в неожиданном месте… Рассказывая мне об этом, родители Томного и то кипели яростью, так что можно только пожалеть бедолагу в тот момент, когда они обнаружили, что он пытался вывести молчание их сына из якобы совершенного над ним сексуального насилия! Да они бы, наверное, растерзали его даже за одни такие мысли — не то что за попытки выудить из мальчика подобные признания с помощью пары карандашей и листа бумаги.

Но ты же меня знаешь, Сэд, я бы первым выступил на международном съезде психотерапевтов, с пластиковым удостоверением на груди, болтающимся в провонявшем бредятиной воздухе, и сказал бы: ДА, сексуальное насилие существует! Черт возьми, я охотно поддержу эту рутину с аплодисментами и топаньем ногами, раз нужно, — особенно, если съезд будет проходить где-нибудь в Таиланде или на Филиппинах. Словом, хоть режь меня, хоть ешь меня, но родители Томного не были насильниками — во всяком случае, не в сексуальном смысле. Может, в каком-нибудь другом смысле — да, но они не рылись в его отроческом белье, я-то знаю, что говорю, просто не того они типа люди.

Мы это проверим, Сэд, я готовлюсь к профессиональной схватке.

Но здесь, Сэд, меня переполняет энтузиазм. Там, в институте, все как-то потихоньку скучнеет, черствеет, если говорить начистоту, а между нами — так мне кажется, хоть мы никогда с тобой и не виделись, — существуют все-таки какие-то особые отношения, верно? Можно назвать это интуицией, или трансатлантическими рабочими частотами, не важно — я-то знаю, ты понимаешь, о чем я толкую, и — главное — я знаю, что ты знаешь, куда я стремлюсь, а именно — сюда, в этот рай. В институте воздух чересчур застоялся, от большинства чудиков и двинутых уже веяло рутиной, а мне нужна была чистая доска, свежая задача, не решенная, не разработанная даже наполовину. И хотя Томный прошел сквозь мясорубку психотерапии больше раз, чем средний ломоть, все равно никто, никто так и не докопался до корня, до причины, до сути его проблемы. Я получил шанс приложить свой ум и свои руки к этому вопросу, потренировать мышцы моей техники, моей философии, и тут-то уж я не спасую, это я точно тебе говорю.

Итак, на этой вот ноте, на этом звуке рожка, созывающего правоверных, я заканчиваю свое послание, Сэд, и приступаю к работе. Свяжемся позже, не выключай свой факс, нам еще предстоит жаркое общение, малыш, и, надеюсь, оно будет двусторонним!

вернуться

11

Опра Уинфри — одна из самых популярных телеведущих США и владелица крупной компании по производству документальных фильмов. «Шоу Опры Уинфри» смотрят и слушают в 99 % домов Америки, в 64 странах, а ее «Терапевтический час» — чуть ли не руководство по лечению всех болезней.

Рикки Лейк — популярная голливудская киноактриса и телеведущая. «Ток-шоу Рикки Лейк» (наподобие наших «Окон») вызывает много споров, но имеет огромную аудиторию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: