— Приезжие, — подхватила зябким голосом Устя. — Вот это главное, что приезжие. Замучились, ехамши.
— Ну, что ж, можно, — еще раз согласился доктор. — Тогда приводите девочку завтра в полпервого на операцию: удалим ей всю эту штуку, вот до сих пор. Все равно она ей теперь ни к чему, только мешает. И так, значит, в полпервого, только не опаздывать. Следующий!
— Пойдем, Надюшка, — едва произнесла Устя, ошеломленная, задыхающаяся, злая. Пойдем.
«Как люди предупреждали в коридоре, так и вышло!»
— Чего же это он сказал-то? — любопытно спросила Надька за дверью, приглядываясь к встревоженной сестре.
— Глупых нашел, — дрожа от возмущения буркнула Устя. — А я с ним и разговаривать-то долго не стала. Ишь ты, чего захотел!
Остаток дня промучились на прежнем вокзале, ночью несколько раз садились не в свой поезд, с ужасом выбрасывались обратно на платформу, наконец угодили в тот, в который надо было, и покатили в губернию.
Не спали и эту ночь, вторую. Боялись заехать не в ту сторону. Все спрашивали всех, туда ли едут.
Ехали, и казалось, что не были дома месяца два, три…
В губернии позвонили по указанному адресу к частному врачу.
Дверь открыла баба, очень толстая, недовольная, неряшливо одетая, видно кухарка. Окинула наглым взглядом обеих и, не впуская в дверь, сказала:
— Только наш доктор меньше трех рублей не берет.
— Ну, что ж, — грустно вздохнула Устя.
И они вошли.
— Напрасно везли, осмотрев култышку, холодно произнес доктор, пожилой, неподвижный, упитанный, как и его кухарка, с безжизненными студенистыми глазами, с каменным лицом, в очках, придававших ему что-то совиное, зловещее.
— Издалека? — спросил он равнодушно, видя что обе с узелками.
— Издалече. Вот это главное, что издалече.
Каменный доктор еще раз взял в свою безжизненную руку Надькину култышку и повертел перед собой, как никуда негодную вещь.
— Ничего нельзя сделать.
— Почему? — вырвался вопрос у Усти.
— Сухожилия, сухожилия, сухожилия, матушка, порваны. А вы хотите, чтобы вам разъединить пять сросшихся пальцев и чтобы они еще двигались.
— К вам везли, доктор, на вас надеялись, доктор…
— Теперь хоть куда, хоть в Америку ее везите. Нигде ничего не сделают. Нигде, матушка, нигде.
Доктор замолчал, уткнувшись водянистыми глазами в стол.
Устя поняла, что надо уходить, развязала зубами узелок на платке, достала оттуда скомканный трояк и по простецки протянула его доктору, — как на рынке.
Доктор деньги в руки не взял, слегка поморщился, указал выпученными глазами на свой письменный стол.
Устя положила грязный трояк на чистый стол, взяла за руку Надьку, и они вышли.
Закрывавшая за ними на три запора парадную дверь жирная кухарка глядела на обеих молча, чуждо, пристально, со скрытой насмешкой.
Еще одна надежда Надьки рухнула!
И по возвращению в деревню девочка еще крепче замкнулась в себе, еще упорнее избегала встречаться с подружками. Все только работала что-нибудь по двору, по дому, да думала, думала…
В этих назойливых думах, однажды ночью, когда она и спала и не спала, примерещился ей колдун, к которому она по совету добрых людей будто бы пробиралась темной ночью через глухой лес…
И тихо так кругом, и темно, и страшно, а Надька все идет и идет, слышит только свои шаги… Вот где-то волки завыли, воют и воют, наверное от голода. Стало еще страшнее, она прибавила шагу, идет, как летит, кончиками ног едва на лесной мох вступает… Вот, наконец, пришла… Колдун, оказывается, живет в непроходимой чаще высокого леса, на маленькой, закрытой со всех сторон полянке, под бугорком, в низкой-низкой землянке… Из косой трубы дымок курится… Искорки вылетают, вспыхивают… И звездочки ярко-ярко горят в вышине, на темном небе… Вокруг— неслыханная такая тишина, глубокий покой…
— Чего тебе, девочка? — спрашивает колдун, большой, да согнутый, да темный весь такой, только одни глаза двумя круглыми голубыми бусинами светятся.
— Руку мне надо справить, — дрогнувшим детским голоском говорит маленькая Надька. Доктора не могут.
При слове «доктора» колдун вроде усмехнулся, сидя на своем бугорке, возле влаза в землянку.
— Чего же ты к ним ходила-то, к докторам-то? Сразу ко мне и шла бы, глупая ты!
— Вот теперь и пришла, спасибо, добрые люди присоветовали.
Колдун вроде опять усмехнулся.
И помазал он Надькину култышку зеленым таким; чем-то зеленым, да жирным, да пахучим…
— А чего это, дедушка? — охрабрела и спрашивает Надька.
— Это-то? — прокряхтел колдун. — Жабье сало.
И он еще раз навел на нее свои круглые голубые бусины…
И опять бежит Надька, как летит по воздуху, глухим лесом, темной ночью, одна… Боится вернет колдун, боится встретиться со зверем, боится заблудиться, спешит, задевает за деревья, спотыкается… И не успела пробежать полдороги от колдуна, как слышит — пальцы на правой руке шевелятся… Глянула — правда, глянула еще раз, а они, как будто с ними никогда ничего не случалось, совсем-совсем исправные… И захотелось еще скорее в свою Нижнюю Ждановку… Бежит, а в левой руке держит баночку с дурным зельем, что дал колдун, — на девчонок, которые дразнятся.
...Когда Устя поймала Надьку в сарае с топором, которым та хотела отрубить себе култышку и уже положила руку на пенек, она в тот же день написала обо всем в Москву сестре Груне и просила ее, хотя на короткое время, взять к себе Надьку, — погостить, поотвлечься.
С той минуты как Надька в своем дешевеньком деревенском наряде вышла из вагона на богатый московский вокзал, — для нее началась совершенно другая жизнь, новая, ничем не похожая на ее прежнее деревенское житье.
Каждый день поражал ее все новыми и новыми впечатлениями, которых она не в состоянии была охватить. Увидит или услышит что-нибудь диковинное для нее, — остановится, вытаращит глаза и стоит, смотрит, думает, пока Груня не возьмет ее за руку и не уведет.
… В Нижней Ждановке и вокруг всегда очень тихо, так тихо, что по субботним вечерам и по воскресным утрам слышно, как звонят в церкви за 10 километров. И за всю Надькину жизнь ни разу ничем не нарушилась эта тишь. А в Москве, наоборот, нигде, ни в каком уголочке, и никогда, ни в какой час дня или ночи, не отыщешь такого покоя. Вечный и непрерывный шум, гром, гул, звон от трамваев, автобусов, ломовиков… В Нижней Ждановке от вечерней зари и до утренней такая непроглядная тень, что страшно из избы в собственный двор нос высунуть, а не то что выйти на улицу. А в Москве ночь ничем не отличается от дня: так же светло на улицах, такое же хождение по тротуарам, такая же езда по мостовым на автомобилях, извозчиках, так же продают все, что хочешь, с лотков и в палатках. Ночами на улицах Москвы даже живее и веселее, чем днем, никто не служит, все гуляют, ни один человек не думает торопиться домой… В Нижней Ждановке и мужики и бабы ходят походкой медленной, как в тяжелом раздумьи или со сна. А в Москве бегут, скачут, обгоняют друг друга, сбивают с ног, толкаются, могут затоптать, словно где-то только что случилось неслыханное несчастие или сейчас должно случиться…
А постройки в Москве какие, — дома, окна, подъезды, палисадники! Точно этот город стоит не на земле, а лежит на морском дне, в каком-то подводном сказочном царстве. И жить в московских домах, конечно, нельзя, нехорошо, неудобно, зато любоваться ими еще как можно!..
А как в Москве проживают деньги! Рассказывают, что в Нижней Ждановке ни один мужик, самый богатый, не проживает столько денег в год, сколько тут иные пропускают в один вечер. Рассказывают, что в Нижней Ждановке ни одна баба, самая богатая, самая долголетняя, за всю свою жизнь не износит платьев, белья и обуви на столько рублей, на сколько в Москве на иной напялено за один раз…
А едят в Москве как! В Нижней Ждановке никто никогда так не ел ни в будни, ни в праздники, даже во сне. В какой магазин ни посмотришь, все только пирожные да пирожные. А если где и не пирожные, так хорошая колбаса.