Ужас от повешения собратьев до сих пор не прошел в Таракташе. Русские владельцы, так недавно проклинавшие своеволие таракташских татар, с удовольствием говорят теперь об их уступчивости во всех хозяйственных столкновениях, об их вежливости и честности. Не знаю, действительно ли нужен был этот ужас для обуздания татарского буйства, и действительно ли наши чиновники и помещики страдали от татар, а не татары от них.

Уже народная легенда овладела характерною личностью и характерною судьбою кизилташского игумена и начинает переплетать их обычною нитью фантазии. Грек, бывший моим возницей, с некоторым благоговейным ужасом рассказал мне, что он сам, в прошлом году, проезжая с товарищами под вечер мимо страшного оврага, где сожгли Парфения, явственно слышал громкие стоны и выстрел из ружья; лесничие и дровосеки постоянно слышат по вечерам эти сверхъестественные выстрелы и стоны в овраге. Мы, однако, не слышали, к сожалению, ни того, ни другого, хотя мой мальчуган, единственный из слушателей, уверовавший в историю выстрела, расширил зрачки и навострил уши.

Подъем к Кизилташу очень крут и долог. Если встречается мажара с дровами, что случается весьма часто, то разъехаться нет никакой возможности. Возница наш, заслышав чутким слухом еще издали знакомый скрип буковых колес, останавливает тройку и бежит, что есть мочи вперед — разыскивать удобное местечко для свороту мажар. Но из этих лесных дорог, глубоко прорезных в каменной почве, редко представляется возможность выбраться благополучно в сторону. Чаще всего мажаре приходится ломиться прямо на лес или на скалу, пригиная молодую поросль и ложась совсем на бок. Только неисповедимая терпкость черных буйволов и их мощные плечи могут содержать в таком положении и вытянуть наверх, через острые камни, громадный воз, нагруженный как дом. То-то наслышишься татарского крику! Вдруг, после самого тяжкого и долгого подъема, панорама нежданно расширилась; Кизилташская киновия выглянула из моря лесов, в которых потонула она, со всех сторон обставленная исполинским амфитеатром скал. Мы добрались до вершины горы, господствовавшей над окрестностью Кругом, как волны моря, лесные горы. Скалы Кизилташа, красные сами по себе (Кизилташ, по-татарски — красный каменно, или красный утес), облиты были багрянцем заката, Оттенившего так резко весь их рельеф — впадины, трещины, выступы, уступы. На вершине двух высочайших пиков виднелись два огромные креста, служащие издали маяком для богомольцев, пробирающихся глухими лесными дорожками. Пещера, осененная крестом и окруженная благочестивыми фресками, писанными прямо по сырцу скалы, темнела высоко впереди нас, и от неё сбегала капризными поворотами живописная и предлинная лестница, то прятавшаяся в зелени деревьев, то лепившаяся около утесистого обрыва. Ниже виднелись разбросанные среди леса верхи монастырских зданий и купол маленькой церкви. Все это рисовалось так цветное, весело и неожиданно среди однообразия лесных гор, что я сам обрадовался не менее своего мальчишки. Путешествие протянулось гораздо долее, чем мы думали. Запас, взятый на дорогу, был истреблен в начале пути, и теперь так хотелось поесть чего-нибудь горячего и сытного. Тихо въехали мы в совершенно тихий, словно вымерший монастырь. Никто не вышел навстречу, никто случайно не встретился. Гостиница для приезжих стояла с закрытыми ставнями, и только толпы кур и петухов шевелились под тенью огромных дубов, окружавших нижний двор монастыря. Хозяйственна физиономия его совершенно заслоняла иноческую. Только и видишь: стойла, хлевы, погреба для разных припасов; тут конная мельница, птичники, молочня, там виноградник, тщательно перекопанный, там сад, там огород, на всяком шагу хозяйственная упряжь, хозяйственный инструмент. Мы стали потихоньку взбираться по крутой тенистой тропинке к верхнему монастырю. Цветничок с дорожками, с клумбами, с виноградною крытою аллейкою — украшает подножие террасы. Два домика для монахов, крошечна церковь — все скромность и простота. Несколько каменщиков работали здесь над фундаментом нового храма. Монахи в белых балахонах, с мозолистыми рабочими руками, в широких шляпах самодельной соломы, возили песок, воду, копали землю. Ни одного не было без дела. Я спросил игумена. Сказали, что он не сенокосах, что другие братья — кто стережет скотину в лесу, кто рубит дрова. Здешний монах должен быть действительным работником, добывающим хлеб в поте лица. Нас проводили дальше наверх, по лестнице, поклониться местной святыне — пещере в красном утесе; в глубине её бьет ключ, снабжающий монастырь прекрасной водою и почитаемый, конечно, за целебный, за чудотворный. Свод пещеры очень низок, испод пропитан сыростью. Ряд ликов, совершенно искаженных кистью невежды-художника, выставлен над ключом взамен икон; эта уродливая, мрачная живопись и неприютность темной пещерки производят впечатление какой-то идолопоклоннической божницы. Но зато совсем другое чувство овладевает вами, когда вы выходите из этой норы на божий свет и смотрите на этот светлый, беспредельный храм, в котором сияет бездонным куполом голубое небо, в котором поют лесные родники и лесные птицы. С пещерной террасы открывается вид на целую область гор и лесов. Монастырь у ваших ног. Вершины далеких, больших гор, которых вы давно не видали, смотрят теперь вам в лицо из-за плеч десятка других. Закат то вспыхивает на них, то стаивает, втекая все выше и выше. В церкви стали протяжно благовестить.

— Теперь отец игумен воротился, — сказал мне монах, не понимавший, чего это я так долго глазею на лес.

Мы нашли игумена в нижнем дворе в горячих распоряжениях по хозяйству. Коровы, красные и пестрые, отъевшиеся на сочных, горных лугах майскою травою, шумно ломились через лес к молочне, где их собирались доить. Седая мать игумена, высокая и прямая, со строгим лицом и вся в черном, заведывала молочнею. Игумен потащил нас сейчас же к себе наверх. Мы уселись на балконе наслаждаться последними минутами заката, а служка угощал нас горячим чаем со сливками и всем, чем Бог послал. Игумен был совершенно такой, какой нужен в этом заоблачном ските: человек не книжный, но зато бравый и деятельный хозяин, который отлично знает, как прививать черенки, как объездить лошадь, как подкараулить татарина на порубке монастырского леса. Он говорил с большим одушевлением о своей скотине, особенно о её необыкновенной сметливости, о своих коммерческих проектах, об урожае, о воровстве татар. Он был в миру торговым человеком и не покинул своих практических вкусов, надев рясу. Он трудился много; он заставлял трудиться монахов; он, по следам Парфения, обращал лесные дебри в сады, поля и огороды, удалившись от мира на кизилташский утес. Разве это не истинное пустынножительство? Разве это не христианский подвиг? Правда, он говорил языком не библейским, а простым языком умного мещанина, и вряд ли знал тексты, чтобы посыпать ими назидательную беседу, как хлеб солью; да, признаться, никакой назидательной беседы он с нами и не вел, если не считать за назидание рассказ о том, как коровы отбиваются от волков; он не стеснялся даже при своих монахах, при духовной пастве своей, выражать восторженную любовь к чаю, который он, по его словам, готов пить с утра до ночи; но это, однако, не помешало ему, тотчас же после чаю, надеть ризу и отправиться в церковь служить всенощную. Хотя я и не слушал всенощной, но уверен, что этот естественный инок молился у себя на Кизилташской скале нисколько не менее искреннее и не менее благоговейно, чем делают это в просвещенных губернских городах нарядно одетые дипломатические мужи, изведавшие тонкости академической философии.

Была уже глубокая ночь, когда мы возвратились в Таракташ. Мою голову осадили воспоминания о повешенных татарах, о Парфении и о многом другом, что делалось у нас в Крыму.

Русские ненавидят таракташцев. Они считают их разбойниками, готовыми на всякое зло христианину. Они постоянно жалуются на их воровство, ссоры, Грубость, неуступчивость. Владельцы даже составляли прошения, за общим подписом, и просили начальство оградить их от обид татар, обезопасить их собственность и жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: