Прости меня, Мадонна! Это он!..
…После той картины Василия Ивановича Сурикова и того долгого возле неё сидения на стульях мы сблизились с Княгиней.
Мы накинулись друг на друга как голодные. А тут смотрю – изменилась моя Княгиня, другая женщина стала. Какое там воспитание! Всё полетело куда-то.
Сначала я обрадовался, а потом смотрю – дело не в ту сторону полетело. Полёт, видно, тоже разный бывает. Душа у неё от той музыки цвета раскрылась, но душа неумелая, и чем занять себя – не знала, всё в тёмные ночки ушло. Была она спящая, а теперь проснулась.
– Что это мы делаем? – иногда спрашивала она меня.
А мама её, дура, говорит:
– Наконец-то ты женщиной стала, наконец-то… У меня билеты есть на фестивальный просмотр. Прелестный современный фильм.
А в прелестном современном фильме – бордель.
– Ты знаешь, Коля, во всём мире сексуальная революция. Наверно, так надо.
– А как же любовь?
– А я только сейчас поняла, какая бывает любовь. Не знаю, что ты чувствуешь, а я чувствую что-то неописуемое.
И я начал чувствовать что-то неописуемое.
Юбки пошли короткие, ноги стали открытые до самого “ура!”, до “боже мой”. Одна фирменная девчонка лозунг бросила: “У кого ноги мини – те носят макси, а у кого ноги макси – те носят мини”. В газетах писали – шофёры в столбы врезались, когда мини проходили по тротуару. Потом примелькалось. Теперь в моде макси и сапоги солдатские, и стало жаль тех вытаращенных коленок. Как на человека угодить?
А я тогда вспомнил “Девушку с горностаем”, умницу, и думаю – где же я? Куда я девался?
А я уже тогда влез в эту эпоху Возрождения и книги читал пудами. И чем больше читаю и по музеям хожу, тем больше, мне кажется, Леонардо понимаю. Хаос у них там был в эпоху Возрождения, а Леонардо пытался жизнь человека осмыслить и найти главную линию, линию красоты. Но житья ему не было. Все точно взбесились.
Особенно из книжек про Леонардо мне запомнилось – Габриэль Сеайль, “Флорентийские чтения”. Волынский не понравился – одни стоны. Всего Леонардо прочёл от корки до корки, издание “Академия”. На Гуковском – плевался. Гуковский Леонардо дилетантом считал, а сам доказывал, что эрмитажную “Флору” не Мельци написал, ученик Леонардо, а сам Леонардо, и что это и есть “Джоконда”, а не та, что в Лувре висит, – так у него получалось по его вычислениям. Я в Ленинград смотался, смотрел. Слабо. Складки на рукавах как бельё на верёвке – макаронами, а у Леонардо в складках ритм… А “Мадонна Лита” эрмитажная – под вопросом. Наверно, вопрос профессор Гуковский поставил. А уже мне было ясно, что, кроме Леонардо, её просто написать было некому. Я уж тогда все картины Возрождения мог на репродукциях вниз головой узнавать. Зрительная память у меня развилась как у фотоаппарата – щёлк, и намертво. А тут я ещё достал книги – “Быт и нравы Италии эпохи Возрождения”, кажется, Бургхарта какого-то, и совсем ополоумел. Кондотьеры грызутся как пауки в банке, резня идёт, отравляют друг друга, колдовство, ведьмы, Содом и Гоморра, Макиавелли советует, как в князья пробираться, Цезарь Борджа родственников приканчивает, художники крепости строят, Савонарола картины жжёт, призывает очиститься от скверны роскоши.
Днём работа – это дело чёткое. Вечер и полночи – постель, где Княгиня помаленьку ведьмой становится. Под утро – выписки сортирую – зачем? – ещё сам не знаю. Тут её мать в отпуск с собой увезла в санаторий. Я один в пустой квартире как с цепи сорвался – почти спать перестал. Два часа перед работой спал, а после работы – домой. Всё хотел жизнь того человека себе представить и как он столько мог успеть.
Но тут всё кончилось, как и надо было ожидать.
Съел я всухомятку кусок сыра плавленого и кильку, и у меня рвота и понос.
А годом раньше холера была. Все тряслись.
Наутро встать не могу. Вызвал доктора. Тот расспросил меня брезгливо. Приехала машина, и меня – в поносную больницу.
Холеры не оказалось. Говорят – дизентерия, будем ждать анализов.
Поносники в домино режутся, а я им про Леонардо рассказываю дохлым голесом.
Спрашивают:
– Ты интеллигент?
– Нет, – говорю, – работяга.
– Так какого тебе хрена до этого Леонардо? Садись, козла забьём. Или ослабел?
– Ослабел.
А потом на электроректоскопии не выдержал и заплакал. Я такого унижения ни разу в жизни не испытывал. А докторша, молодая, красивая, говорит:
– Ну что вы так волнуетесь? Это же обычное дело.
– Не могу, – говорю. – Или отпускайте, или удавлюсь к чёртовой матери.
– Не могу. Ждите анализов.
А ночью пришли строчки. И я даже не сразу понял, что это стихи, но без рифмы.
До утра просыпался раз десять и проверял, не забыл ли.
Утром записал.
И тем же утром анализ пришёл – нет дизентерии, острый нервный колит. Доконал себя.
– Отпустите, – говорю. – Буду долечиваться дома. Я погибну здесь.
– Очень вы чувствительный.
Однако отпустили.
Приехал домой. Лежу, в потолок смотрю. Рискнуть, думаю, или нет?
Я стихи писал, пьес никогда не писал, да ещё в стихах. Я же не Шекспир, я просто девушку с горностаем полюбил; и Леонардо, и Александра Иванова, и Василия Ивановича Сурикова. Мне ж пьесу не осилить, а не осилю – брошу. А если осилю, что с ней делать, с этой пьесой, а? А у самого трепет, и, чувствую, лечу, влечёт меня куда-то угрюмая чужая сила, и уходит день… на башнях облаков… певучий след… оставил тихий вечер… – неужели началось, думаю, – уходит день… как горестно… как жалко… ещё один поклон календаря…
Ну а дальше – начал эту пьесу писать.
Якушев мне сказал:
…Искусство, конечно, произрастает на почве. Но забывают, что злак хотя и произрастает на почве, однако не порождается ею.
Это раньше думали, что мухи родятся от гнилого мяса. Теперь знают, что мухи родятся от мух.
Поэтому хотя художник и родится в среде, он родится не от среды, а от художества, в нём заключённого, как настоящий учёный родится не от образования, а от ума.
Образование и среда могут только либо помочь, либо помешать развернуться тому, что положено.
Поэтому так часто искусство контрастно к среде, в которой оно возникло, но которой не порождено. Пришла пора ему родиться, и оно родится, когда благодаря, а когда и несмотря на почву. Хотя находятся умники, которые думают, что это не так.