IV

Проснулся Граевский от громкого акимовского шепота:

– Вставайте, ваш бродь, просыпайтесь.

В ясном чернильном небе висел початый блин луны, звезды игольчато сверкали льдинками. Зевая, поручик выбрался из сена и, соскользнув с копны, поежился – свежо.

– Давануло морозом. – Акимов глянул на курившуюся паром речушку. – Зима, видать, нынче рано ляжет.

Оставляя следы на посеребренной инеем траве, они вошли в лес, и в лунном свете стали видны приметы войны. Многие деревья были посечены, начали попадаться пустые цинки, россыпи гильз, недавно вырытые окопы. Выйдя на просеку, поручик с урядником застыли на месте и, не сговариваясь, перекрестились – Господи, спаси, сохрани. Среди замшелых пней под гнойным лунным светом лежало до сотни трупов – полурота напоролась на штыковой пулеметный огонь. Развороченные лица, раздробленные черепа, бурые, продырявленные на груди шинели. Не успев рассыпаться цепью, солдаты лежали плотно, плечом к плечу, – видимо, напоролись на засаду.

– Сходили в наступление. – Граевский сгорбился и, не оглядываясь, пошел прочь. Акимов, сжав до хруста зубы, молча шагал следом. Скоро убитые стали попадаться на каждом шагу – то поручик в штурмовой кожаной тужурке с наполовину снесенным черепом, то усатый фельдфебель с распоротым животом, а то и сразу десяток казаков, посеченных шрапнельным разрывом.

– Гля, ваш бродь, – Акимов остановился у тела молодого, безусого прапорщика, – газами потравили.

Покойник лежал на спине с открытыми глазами, и в лунном свете было видно, что выкаченные глаза эти изъедены, превращены в липкую грязь.

– Парнишка совсем, даром что офицер. – Акимов хотел было перекреститься, но передумал и, отвернувшись, пошагал дальше. Под его подошвами грустно шуршала опавшая хвоя.

Лес кончился внезапно. Из-за деревьев показались полуразрушенные хаты, дымилась в развалинах церковь, а на выходе из деревни стали попадаться легкораненые. Вначале поодиночке, затем группами по нескольку человек, после моста через мелкую речушку они брели уже толпами. Не в силах обогнать их, тащились четырехколки с тяжелоранеными, впряженные в них клячи были невиданно худы. Щелкали кнуты, сдирая шкуру с заострившихся хребтин, страшно розовели обнажившиеся кости, и лошади, понуря морды, едва везли умирающих людей.

– Какой части, станичник? – Поручик тронул за рукав раненного в ногу казака, но тот, не ответив, сплюнул и проковылял мимо. В мертвенном лунном свете его лицо было меловым, как у покойника.

Наконец проселок вывел на мощеную дорогу, и Граевский с Акимовым окунулись в суету наступления. Со стуком осей об оси, лошадиным храпом, со скрипом немазанных колес двигались возы, четырехколки, телеги. Дико орали ездовые, ругались господа офицеры, бешено матерились невыспавшиеся солдаты. Время от времени кто-нибудь из них выбегал из походных порядков и, устроившись прямо на поле, шумно справлял нужду – желудок сильнее дисциплины. Крик, вонь, неразбериха. Тащились до рассвета. Акимов украл с подводы краюху хлеба – съели на ходу, всухомятку. Утром, когда встало солнце, Граевский увидел, как с проселка выворачивает повозка с ранеными. Мир этот в самом деле тесен – на телеге восседал его батальонный, капитан Збруев.

– Павел Семенович! – Поручик, забыв про усталость, бросился к повозке. – Что, зацепило?

– Граевский? Ты живой? Ну, здорово. – Капитан ткнул ездового в спину: – Стой! – и, соскочив на землю, протянул поручику руку. – А я, брат, ногу подвернул, старая рана открылась. Может, помнишь, под Ржавенцами задело.

Он конфузился, в глаза не смотрел, и Граевский понял, что батальонный уже отвоевался.

– А полк где? – Поручик вдруг поймал себя на мысли, что не осуждает капитана – не судите, и не судимы будете. В конце концов, за кого кровь-то проливать? За царя-батюшку, что ли? В четырнадцатом году на параде в ставке Граевский имел честь лицезреть императора близко – рыжеватого, сонного, неинтересного человека. Жена его, говорят, живет с Распутиным, у которого член размером с конский, а он, самодержец российский, только пьет втихомолку горькую и делает фотографические карточки. Помазанник Божий!

– Понятия не имею, сам видишь, как немец драпает. – Збруев показал рукой вдаль и облегченно вздохнул. – А штаб полка верстах в двух отсюда, в выселке. Отстали стратеги, тяжелы на подъем. Ну, брат, счастливо, может, еще свидимся. – Он пожал Граевскому руку и, взобравшись на телегу, ткнул ездового: – Трогай.

Его глаза светились счастьем.

– Ну что, Акимов, давай и мы с тобой прощаться. – Поручик, сам не зная почему, крепко обнял казака и вытащил не ахти какие карманные часы: – Вот, возьми на память.

Сунул их уряднику в заскорузлую ладонь и, не оглядываясь, попылил по проселку. Все его чувства притупились, оставалось лишь ощущение голода и усталости.

Версты через две он вошел в небольшое, когда-то нарядное сельцо, без труда отыскал просторный, крытый черепицей дом, где расположился штаб полка, и толкнул резную дверь. Внутри было беспокойно. Несмотря на ранний час, сновали вестовые, зудели полевые телефоны, писари пачкали чернилами бумагу.

– Их высокоблагородие еще не спускались. – Дежурный фельдфебель козырнул и ткнул корявым пальцем в потолок. – Верно, еще отдыхают. Если угодно, штабс-капитан Бодров уже присутствуют…

– Срочная депеша, пакет. – Граевский прервал его на полуслове и, нахмурившись, ступил на скрипучую лестницу. – Передать их высокоблагородию лично в руки.

Он взбежал по истертым ступенькам, проскочил мимо сонного часового и, рванув дверь, сразу ощутил благоухание скворчащей, жаренной из трех яиц на сале глазуньи. Еще на столе стояли плошки с творогом, маслом и густой деревенской сметаной – их высокоблагородие изволило завтракать.

– Что вам угодно, поручик? – Подполковник с раздражением глянул на Граевского и батистовым платочком вытер жир с подбородка. – Почему без доклада? Кто вы такой, черт побери?

Конечно, сколько рот в полку, всех обер-офицеров[1] в лицо не запомнишь. Даже тех, кого посылаешь на верную смерть. Да, собственно, зачем в лицо-то заглядывать. В штабе дивизии придумали военную хитрость и приказали выделить по полуроте из полка. Вот он и выделил. Первую полуроту первой роты первого батальона. Да еще командира этой роты, чтобы возглавить сводный отряд. А запоминать чьи-то там лица совсем не обязательно.

– Так, значит, почему без доклада? – Помимо усталости и голода поручик вдруг почувствовал неудержимую ярость, в душе словно плотину прорвало. – Докладываю. – Ощутив упоительную вседозволенность бешенства, он подскочил к начальнику штаба и по всей науке – притопнув от плеча – угостил их высокоблагородие крепким, мосластым кулаком. Как раз в жирногубый, мерзко скривившийся рот. Что-что, а уж расквасить морду Граевский умел.

Глава третья

I

Гимназистов было двое, в грязных шинелях шершаво-серого сукна и выцветших фуражках с нарочно примятым по бокам верхом. Один напоминал дубовый шифоньер, другой – поставленную на попа двуспальную кровать, сразу видно – второгодники, надолго застрявшие в выпускном классе. Они наскакивали петухами, словно крыльями ветряных мельниц, размахивали ручищами, впрочем, без особого успеха – Граевский был крепкий орешек. Держался с достоинством. У шкафообразного нападающего уже не хватало двух зубов, кроватеподобный прихрамывал, но в целом ситуация была безрадостной. Зима, дело к вечеру, и Румянцевский сквер, куда Граевский заскочил выкурить подальше от начальства «чеченку» – толстую папиросу из коробки с изображением бородатого абрека.

В городе шла война. Противоборствующие стороны кричали друг другу обидное: «Эй, кадет, на палочку одет!» – «Гимназист, в жопе глист». А в основном просто старались врезать неприятелю по морде. Приятней всего наблюдать, как вражеские зубы падают на снег.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: