— А где урод лобастый? — спросила Пелагея, войдя.

Бабка проворчала что-то. Валька стоял молча, но сердце его бухало так, что казалось, и они слышат. Он нащупал дверь и тихо выскользнул в сени, постоял немного в темноте, потом выпрямился, плюнул на закрытую дверь и впервые в этом доме заплакал.

Бабка не скоро нашла его в сарае за дровами, продрогшего, без шапки и пальто.

После этого старуха стала с внуком ласковей, а между Валькой и теткой началась настоящая вражда. Теперь и в глаза она называла его «уродом лобастым».

Но и Валька был хорош — он нашел замечательный способ изводить эту злую сорокалетнюю женщину: он все время ее поправлял. Только Пелагея откроет рот, Валька с веселым презрением уставится в этот узкий подвижной рот и начинает:

— Опять ты неправильно говоришь. Надо говорить «дезинфекция», а не «дифинфекция».

Пелагея в бешенстве показывала мальчишке язык и выбегала из комнаты, так сильно хлопнув дверью, что с потолка сыпалась известка, а по полу потом бегали пауки. Бабка в таких случаях была на стороне дочери, но никогда не вмешивалась. Только глянет на внука через плечо, как на нечистую силу, и перекрестится. А Пелагея умолкала надолго, стараясь даже не смотреть в сторону мальчишки, которого ненавидела за то, что был красивый, был умнее и сдержанней ее, но главное — за то, что ей одной говорил «ты».

Детское в Вальке сказывалось редко, и то когда ему нездоровилось.

Сидел он как-то за столом, подперев рукой висок, и грустно смотрел на муху, бегавшую по липкой клеенке, и хотя Вальке казалось, что муха эта катается на коньках, ему не было смешно.

Бабка спросила:

— Что с тобой, родимай?

— Голова болит.

— Отчего ж она у тебя болит?

— Не знаю. Наверно, потому, что я сказал на Гришку «дохлый».

Валька не любил сапожника Гришку, из-за которого жена его, Ксюша, часто плакала. «О господи! — причитала она. — За что ты послал мне гулящего мужика?»

Валька по-своему толковал эти слова. Он связывал их с тем, что Гришка нигде не работает — гуляющий человек— и ходит он такой походкой, как будто отсидел обе ноги.

Валька был уверен, что Ксюша хорошая. Во-первых, она любила, чтобы везде было чисто; потом — была очень сильная, здорово колола дрова: раз тюкнет — и готово! Она работала уборщицей в клубе и дома все делала сама, а Гришка никогда ни в чем ей не помогал. Придет, поест и уйдет.

Ел он по-свински — руками вылавливал мясо из щей, а когда подносил ложку ко рту, зачем-то выкатывал глаза. Вся клеенка после него закапана.

Ксюша, бывало, убирает и ворчит: «Нет моего образа жизни, кругом одна грязина — хоть плачь!» И всхлипнет. Но тут же успокоится, и потом они сидят с Валькой допоздна у печки.

Ксюша топила печь с открытой дверцей, смотрела на огонь, вздыхала. Вальке казалось, что он знает о чем.

Очень редко у нее бывало хорошее настроение, и тогда она много рассказывала о том, как раньше жила у отца. В семье четыре сестры и только один брат. О нем Ксюша говорила с гордостью: и работящий, и веселый, и душевный — отцова надежда. Так и сказал старик: «До тех пор не помру, покуда в капитаны не выйдет». Если б семья не такая большая, Ефим давно бы речной техникум окончил. Из дому пишут, в этот год обязательно поедет учиться. «Хорошо бы, — вздыхала Ксюша. — И у меня на него надежда: думаю, выйдет в люди — и меня вытянет на свет, на дорожку».

Говорилось все это с грустью, но, что бы Ксюша ни рассказывала, Вальке становилось смешно, потому что все слова она произносила так, как один мамин знакомый, когда передразнивал попа. Валька и сам, просидев у нее долго, некоторое время потом нечаянно так говорил, а Варвара Ивановна сердилась: «Пошла окать Кострома!» Валька удивлялся, откуда она знает, что Ксюша рассказывала ему именно про Кострому — Ксюшин родной город. Он очень сердился, подозревая, что бабушка подслушивает за дверью, но молчал: что поделаешь, если ей не стыдно.

Чем дальше, тем охотнее ходил Валька в дом сапожника Гришки. А однажды, услыхав, как ласково Ксюша разговаривает в сарайчике со своей козой, окончательно решил, что сапожникова жена хороший человек. С ней он совсем не чувствовал себя маленьким, а иногда она даже казалась ему глупой. Может, потому, что Валька не понимал как следует Ксюшиного горя и для него «гулящий мужик» означало не больше, чем любое ругательство, скажем «дура березовая», и, конечно, непонятно было, как может Ксюша каждый день возмущаться Гришкой.

Вот он, Валька, понял, что Пелагея «гадина», поплакал один раз из-за нее — и хватит.

* * *

Так прошла первая зима. Валька совсем обжился на новом месте. Он вообще ко всему очень быстро привыкал. С тех пор как помнит себя, он жил в детсадах — мама его все время болела.

Сначала Вальке приходилось плохо. Потом он понял: для того чтобы было хорошо, надо стараться не плакать и, главное, поменьше чего-нибудь хотеть. Скажут: «Мой руки!» — надо в ту же минуту бросать игрушки и мыть руки. Скажут: «Ешь суп!» — и надо суп есть, если даже тебя от него тошнит. Тогда наверняка никто не будет кричать: «Невозможный мальчишка!», «Отвратительный ребенок!» или: «Я кому сказала?!». За это, между прочим, больше всего презирал Валька взрослых. Ведь совершенно ясно, кому было сказано! Чего тут еще спрашивать?

Очень удивляло его и сердило, как это люди, вырастая, забывают, что сами они в детстве вовсе не были дураками. Валька, например, будучи в старшей группе, любил возиться с маленькими и никогда на них не кричал.

* * *

В доме бабушки он с самого начала повел себя, как единственный мужчина в семье.

Когда солнце освещало только крышу сарая, а земля была еще темной и холодной с ночи, Валька выходил на крыльцо и по облакам определял погоду. Потом не спеша спускался во двор. Твердая тропка в траве, обогнув сарай, приводила к узенькому домику, похожему на скворечник, приставленный к старой ели.

На обратном пути иногда заглядывал в Ксюшин двор, останавливался у сарая и подолгу смотрел в щель на козу. Для удобства он упирался руками в колени; продольные дыры на боках, заменявшие карманы, оттопыривались. Туда залезал ветер. Поежившись, Валька возвращался к себе.

С первых теплых дней он стал умываться дождевой водой из бочки, хотя в сенях был умывальник.

Умывшись, он шел в дом с мокрым лицом, вытирался и только тогда говорил:

— Доброе утро, Варвара Ивановна.

Бабку это раздражало, и она отвечала по-разному. Иногда: «Господи, святая сила!», а иногда: «Добро, добро!» Часто и не отзывалась вовсе. В таких случаях Валька спрашивал:

— Вы за что на меня сердитесь?

Уже не скрывая раздражения, старуха отвечала:

— А чего на тебя сердиться? Или ты мне что должен?

— Тогда дайте мне, пожалуйста, селедочки; только я почищу сам.

Встав на коленки подле чурбака, заменявшего в доме скамеечку, Валька чистил селедку на куске бересты — потрошил, вынимал хребет и только потом нарезал аккуратными ломтиками. Не то что бабушка — режет вместе с кишками и чешуей.

— А теперь мне чайку хочется, — говорил Валька.

За чаем, как и положено мужчине, он начинал рассуждать, и это больше всего не любила в нем бабка.

— Кругом дети как дети, — жаловалась она соседям, — а этот, грех и думать, чего другой раз говорит.

После завтрака, тоже как настоящий мужчина, Валька отправлялся по делам.

К лету он перезнакомился с ближними соседями и пришел к выводу, что большинство из тех, кого он знал, — люди странные: ни зимой, ни летом они ничего не делали, просто жили себе так! Ну, копались в огородах, когда вздумается, но это ведь не работа все-таки. С тех пор как Валька начал что-то понимать в жизни, он привык к тому, что все люди каждый день и, главное, рано утром уходят на работу. Даже его мама, пока нe была очень сильно больна, все равно ходила на работу. А его еще затемно вытаскивали из постели, одевали наспех и уводили в детский сад.

А тут не поймешь, в чем дело: Пелагея ходит на свой дровяной склад не утром, а по-разному и прибегает домой, когда хочет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: