Молдаване, которых, в последние тридцать лет, затопила эмиграция беглых евреев из России и из Австрии до такой степени, что край заметным образом обеднел, города сделались какими-то клоаками холеры, тифа и еще Бог знает чего, решились прибегнуть к двум мерам: во-первых – к высылке вон из края всех людей, не имеющих определенного образа жизни (так называемых праздношатающихся), какого бы вероисповедания они ни были; к недопущению евреев жить и селиться где бы то ни было без согласия самих общин, данного каждому особенно; и во-вторых – к запрещению евреям торговать некоторыми жизненными припасами. Обе эти меры были, правда, в высшей степени благоразумны, так как избавляли край от огромной массы тунеядцев, а сельское население и вообще бедный класс народа от разорения и от необходимости питаться такою дрянью, которою торговать могут едва ли не одни евреи.

Дрянные съестные припасы продаются везде, но везде мясник бывает настоящим мясником, хлебник настоящим хлебником. У евреев помощниками хахама (кашерного мясника) бывают часовые мастера, портные и прочие артисты. Как нарезано мясо, как оно сохраняется – это превосходит всякое понятие! Все куплено дешево, и все продается дешево, а грабеж грабителей совершается без малейшей пользы для кого бы ни было, потому что вся масса евреев живет изо дня в день, пускаясь в вечную спекуляцию, вечно разоряясь, за все принимаясь и ничего не держась. Да и нельзя требовать, говоря по правде, чтоб они продавали съестные припасы: из-за чего и для чего станет заботиться о моей пище человек, которому все равно, что он сам ест?

Расскажу пустой, но довольно характерный случай.

Пригласил я однажды к себе несколько из евреев. Гостям нужно подать какую-нибудь закуску. Мяса нашего они не едят, из посуды нашей тоже; стало быть, пришлось поставить на стол что-то от даров земных, сыру подать и рыбы. Из рыбы я выбрал сардинки. Гости мои собрались; это были люди зажиточные, а те из них, которые уж успели обанкротится, были, по крайней мере, в свое время зажиточными, и, к величайшему моему удивлению, объявили мне, что сардинок они еще не видели и не едали, но что они им чрезвычайно нравятся. Хозяину лестно, когда гости хвалят его стол. Приглашая их в другой раз на толки, и снова споря с ними о том, действительно ли они промышленники или вовсе не промышленники, а так себе schacher-macher’ы (срывщики), я опять велел подать сардинок. Другой, третий, четвертый раз, как я ни менял состава закуски, но сардинки сделались у меня необходимой принадлежностью, чуть являлся какой-нибудь Лейба Горнштейн, Шуль Поляк, Хаим Эстрейхер или Мойше Гирш. Признаться сказать, все я с ними перетолковал, что мне хотелось, и придя к убеждению, что я прав, и что их ни в чем не убедишь, я начал приглашать их реже. Между тем, я ли им понравился, или потому, что какие-то праздники подступали один за другим, пристали они ко мне с ножом к горлу, чтоб я побывал у них. К которому из них я ни явлюсь, на столе сардинки и сардинки, которые мой хозяин ест с восхищением, а я и в рот взять не могу, потому что, достопочтенные мои знакомцы-евреи все покупают по случаю или где-нибудь крайне дешево залежалый товар. Как они это ухитрялись, я не понимаю, но этот пустой случай резко и наглядно показал мне разницу между ними и нами. Извозничество забрали они в свои руки так, что если и есть христиане-извозчики, то это или по найму от них, или просто их батраки. В Яссах и в Бухаресте конкуренцию городской езды с ними выдерживают только лишь наши божьи люди, и опять-таки замечательный факт: коляска скопца всегда и в порядке содержится, и красива, и вымыта, а у еврея, что бы он за нее ни заплатил, и как бы мало он на ней ни ездил, она удивительно грязна. Еврею противно заботиться о своей коляске, потому что, сидя на козлах, он мечтает о цене хлеба и о том как бы он разбогател, если б вдруг, откуда-нибудь он достал тысяч десять червонцев. Извозный промысел евреи совершенно убили. Взгляните на эти страшные фуры, в которые впрягают чуть ли не осьмерик лошадей и в которые вваливается человек до двенадцати. Введение подобных фур, в сущности, не представляло бы зла, если б они были устроены так, как устраиваются везде дилижансы, в которые усаживается определенное число пассажиров и которые ходят за определенную плату. Сделай это еврей и содержи эти экипажи чисто, каждый сказал бы ему за это спасибо. Но что они сделали? История умалчивает, с которых пор завелись эти телеги, но, кажется, есть полная возможность предполагать, что именно на них евреи перебрались из Германии в Польшу. Нет народа консервативнее евреев. Они вечно в дороге, в меховой шапке, в длинной шубе и в легкой обуви и с палочками в руках – так и видите в них путешественников. Самое существование этих фур, несокрушимо крепких и неотмываемо грязных, доказывает, насколько евреи традиционны в своей промышленности и насколько незаботливы даже о своем бедственном комфорте, потому что больше всего они же сами изволят вояжировать в подобных удушливых экипажах. А не будь этих экипажей без сидений, те же самые молдаване иди русские могли бы завести что-нибудь путное; но чуть христианин вздумает что-нибудь завести, как еврей возмечтает, что тут можно заработать полтора миллиона в полтора года и отобьёт, а не то и испортит. Стало быть, вопрос, поставленный в Румынии, был, если и жесток к евреям, то во многом отношении вызван настоятельнейшими потребностями местного населения, и совершенно стоит вопросом жизни и смерти.

Раздражение по поводу этого вопроса с обеих сторон обострилось до нельзя. Евреи кричали, шумели, махали руками и разумеется, все на улицах, потому что дома не услышишь ни о каком geschaft’е. Подымали цену на товары, спускали ее опять, толковали о своей полезности для края, указывали на то, какие подати они платят правительству, и что без их промышленности и само правительство не могло бы существовать, полагая искренно, что христиане без них чуть бы с голоду не поумирали.

Народ злился, с нетерпением ждал, когда начнется это восстание, а правительство не знало, что делать и кому пожертвовать: принципу ли, свободе личности или прямо национальной выгоде? Между тем, чтоб успокоить массу, сделали облаву в Яссах, набрали каких-то сорок человек несчастных оборванцев из евреев, посадили их в тюрьму, чтоб подвергнуть их вечному изгнанию за границу, т. е. и в Россию, или в Австрию. Что все это сделано было и грубо и бестолково, понятно само собою – нет ничего неспособнее и продажнее, а в то же время и жесточе русских властей. Если б поискали толком, так в Яссах нашлось бы не сорок, а по меньшей мере, четыреста, если четыре тысячи беспаспортных, бездомных и ровно ничем не занимающихся евреев, бежавших от рекрутчины, за контрабанду, и кто их знает еще за что в Молдавию и не принимающихся ни за какое дело. Стоят себе на месте, смотря на прохожих и измышляя средства, как бы вдруг сделать такой geschaft, чтоб обзавестись капиталом в сорок тысяч для давно задуманного оборота, долженствующего принести четыреста тысяч и баронство в три месяца. (Известно, что никто на свете не имеет такой слабости делаться баронами, как евреи. Это у них доходит до пункта помешательства.)

Арест был произведен, поднялся шум, гам, вопль, плач и рыдание великое. Богачи сделали складчины для выкупа этих несчастных; складчин их, однако, не приняли да и принять было нельзя в виду раздражения молдаван и выпроводили их за границу, дав им по хлебу на дорогу.

Я видел эту страшную, раздирающую сцену, стоя подле магистрата, в арестантской которого сидели изгоняемые. Их жены и дети плакали. Нельзя себе представить еврея без жены и детей: евреи, по закону, обязаны быть всю жизнь женаты – жены и дети валялись по мостовой в той истерике, до которой доходить могут только евреи и еврейки по их крайней впечатлительности. Они плакали и просились, чтоб и их изгнали, потому что, кричали они, нам жить нечем без наших отцов, братьев, сыновей, а молдавские власти, неизвестно почему к общему удивлению, не отпускали их. Евреи метались, с испугом оглядывались на нас, христиан, стоявших в их толпе, с каким-то молчаливым упреком людей, привыкших к гонению и к несправедливости. Подле меня стоял какой-то молдаван с длинными седыми усами и с очень умным лицом, одетый по-европейски. Он тоже глядел невесело, да, впрочем, весело никому не было, за исключением солдат, которые прикладами отгоняли от арестантской любопытных и ликовали, что могут показать свою власть. Молдаванин вообще смирен, а образованный человек даже и безукоризненно вежлив; но солдатчина, трусливая и бежавшая даже от горсти повстанцев Милковского, бросая не только ружья, по даже ранцы, кушаки и кепи, и крича друг другу: fugi, fugi, frate! (беги, беги, братец!) – это было единственное сражение, данное румынским войском – солдатчина до бесчеловечности зла и нахальна, чуть только может показать свою силу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: