Усатый молдованин стоял, и, видимо, ему приходилось не по себе.
– Ведь вот проклятые, сказал он, обращаясь почему-то ко мне: – смотреть на них жалко, а оставлять их здесь, все-таки, нельзя. Вы иностранец? спросил он меня неожиданно.
– Русский, отвечал я.
– Вот видите, вас, иностранцев, здесь много. Бог вас знает, зачем вы сюда идете к нам, всякие немцы, французы, поляки, англичане и американцы? Что вас сюда к нам гонит?
– Я путешественник, отвечал я: – мое дело другое, я здесь проездом: приехал только посмотреть на вашу сторону.
– Да я не к тому говорю, возразил он с досадой: пускай идет к нам кто хочет, пусть селится; но, по крайней мере, толк есть от вас, от иностранцев: тот фабрику заведет, другой хорошую лавку откроет, хороший дом построит, обживется у нас. Ну, вот поселитесь у нас вы, русский, дети ваши будут русские, а уж внуки ваши будут, все-таки, молдаване. А эти что, жиды-то? Я бы по тысячи их отдал за одного немца.
– У немцев вера другая, – скромно заметил я.
– Пускай другая будет! Пускай всякий, какую хочет веру держит, да все он, хоть и другой веры, а молдаваном станет и все какую-нибудь нам пользу принесет, хоть что-нибудь покажет, чему-нибудь научит. А эти только кровь из вас сосут, а пользы от них никакой не видим. Сердце болит смотреть, как они плачут, а нельзя не порадоваться – совсем нас задушили, всю кровь выпили. Разве такой город были Яссы?
– Будто уж вы так радуетесь наплыву к вам иностранцев?, – усомнился я.
Молдаванин задергал усами.
– Да нет же, вовсе не радуемся. Иностранцы у нас хоть и отбивают кусок хлеба, да по крайней мере с толком, толк от них хоть какой-нибудь есть, а от этих и толку нет! Иностранец все молдаванином станет, а этот никогда, решительно никогда ничего путного не сделает, только у христианина хлеб отобьет. Иностранец берется за промыслы, которых у нас еще не было – а еврей делает то же самое, что и мы, да только хуже нас, хоть и дешевле.
Странно было смотреть, что делалось в этот вечер на улицах еврейского квартала. Все еврейское население кричало, рыдало, старухи колотились головой о камни мостовой. Ко мне пристали какие-то два студента ясского лицея, подобно мне недоумевавшие, для чего изгоняют праздношатающихся не семьями, а одиночкой, и именно тогда, когда семьи сами просятся следовать за изгнанниками.
Австрийское и прусское консульство были окружены евреями. У ворот и у подъездов было совершенно черно от этих долгополых кафтанов, перепоясанных бедер и вьющихся перед ушами пейсов. Это евреи подавали жалобы и телеграфировали иностранным правительствам, Ротшильду, Монте Фьере, с просьбой о защите. Вот тут-то меня поразила та разница, о которой я говорил выше, между настоящими гражданами государства и евреями.
Если б изгоняли молдаван, каких-нибудь праздношатающихся, дело было бы совершенно домашнее и никак не отдавалось бы на суд иностранцев. Еврейский же вопрос вечно принимает общеевропейский и интернациональный характер. Последствия известны. Сколько шуму произошло в европейской печати по поводу семи человек евреев, утонувших в Дунае по милости турецкой и молдавской пограничной стражи, а в сущности, в этом происшествии не было ничего, что бы не повторялось каждый день в тех краях. Турецкие власти дают сюргюн в Молдавии всем беспаспортным, которых почему-либо захватят: молдавские отвечают тем же. Сюргюн – это изгнание, зкспатриация людей неопределенного характера, почему-либо подозрительных или считающихся вредными; оно совершается на берегах Дуная почти ежедневно: молдавских бродяг выгоняют в Турцию, турецких в Молдавию. Потопление, правда, не происходит, или если оно и происходит, то, по крайней мере, об нем ничего не слышно, а жалоб не бывает частью на том основании, что каждый, забредший в Турцию или Молдавию, считает себя как бы обязанным заплатить за гостеприимство полною покорностью местным законам. Еврей, напротив, почему-то считая себя привилегированной расой, указывает на Ротшильда, на Монте Фьёре, прибегает к защите английского парламента, и с ним решительно ничего нельзя поделать. Если в Молдавии действительно совершится изгнание евреев, то эта страна навеки будет наказана их Финансовыми величествами, а подобное наказание хуже всяких папских отлучений от церкви! Папа не может серьёзным образом вступиться за католиков, конклав бессилен; не не бессилен l’Alliance Universelle Israelite, приобретающий с каждым днем более и более силы и становящийся во главе евреев чем-то в роде их конклава и государственного совета, присвоившего себе право писать ноты. В скором времени можно ожидать, что при каждом дворе он будет иметь своих аккредитованных представителей, и тогда мы посмотрим, как станут распоряжаться Россия, Румыния, Австрия и Пруссия со своими образованными гражданами, пользующимися всякими политическими правами, гражданами, у которых, кроме местного правительства есть еще свое, сидящее на сундуках с золотом и владеющее финансами целой Европы. Перед поляками можно не бледнеть, потому что за поляков бьют только нотами; за евреев же будут бить по карману – а это удар самый тяжелый.
Молдаване решительно не знают, как быть и как поступать в этом жизненном для них вопросе, который имеет для них значение борьбы за самое свое существование. Оставить дела так, как они идут теперь, значит исчезнуть и политически, и национально, значит, благодаря влиянию l’Alliance Universelle Israelite, перессориться со всеми державами, навлечь на себя упреки в отсталости и в варварстве. Словом драма, разыгрывающаяся в настоящее время в Соединенных Княжествах, представляет не только глубокий интерес для изучения, но и великий урок для всех народностей, подавленных евреями. Чем она разыграется, сказать трудно, но относительно возбуждения страстей приведу только один пример.
После трех или четырех облав и изгнаний, подобных виденному мной, разнесся в Яссах слух, будто Ротшильд, Монте Фьере и барон Оппенгейм настояли у румынского правительства, чтоб евреев восстановили во всех их прежних правах. Зашел ко мне один старик, молдавский священник, с предпочтенной седой бородой, искренний христианин и большой молдавский патриот, ворчавший на всякие нововведения, на упадок нравственности, на соединение княжеств и т. п. Мы с ним толковали о еврейском вопросе.
– Не может быть, чтоб их не выгнали, говорил старик: – нельзя же, в самом деле, чтоб великие державы решились отдать наш бедный народ на явную гибель! Евреи и вас с кругу споят: в каждом доме по кабаку завели, а через каждый третий дом по увеселительному заведению. Народ разоряется, храмы божии пустуют, свадеб год от году играют меньше, год от году детей меньше родится, а это уж совсем плохой признак, когда детей мало родится! И прежде у нас не Бог знает какая была нравственность, но все не доходило до того, что теперь. Выдьте вы на улицу, посмотрите, много ли ребятишек играет, а лет сорок назад – улицы наши ими кишели.
– Да нельзя же всех евреев выгнать, заметил я: – ну как вы это сделаете? куда вы их всех выгоните?
– Всех не всех, а девять десятых, все-таки, надо, возразил старик.
– Хорошо, девять десятых; но как же вы это сделаете? Все у них здесь кое-какие пожитки есть. Куда они пойдут?
– А нам что за дело, куда пойдут? Жалко, разумеется и по-христиански, и по-человечески жалко, да самих-то себя, все-таки, жальче.
– Я совершенно не понимаю, каким манером можно совершить это изгнание? Если б можно было препроводить их назад в Святую Землю, так еще куда ни шло, а то ведь и того решительно нельзя, потому что там им жить нечем будет. Если б они были деловые люди, – пахари, ремесленники, фабриканты, а то ведь ничего, ровно ничего! Что им там делать в Святой Земле?
– Ну, пускай их отвезут куда-нибудь в Америку, что ли – нам все равно.
– Опять-таки, отче честной, и в Америку нет возможности переправить десятки тысяч людей с женами и с детьми – ведь на это нужен целый флот, да если б такой флот и нашелся, то нельзя же опять выпустить их на пустой берег, где им придется переесть друг друга с голоду. Народ они не деловой, мастеровые плохие.