Все подняли руки, как принято, и по прочтении клятвенного обещания первым поцеловал крест и Евангелие, подписав лист, сам читавший; за ним и все стали подписывать. Головкин один из первых подмахнул своё имя и, отвесив низкий поклон государыне, направился к выходу.

В дверях стоял генерал Иван Иванович Бутурлин. При выходе графа он вежливо ответил на его поклон, прибавив вполголоса:

– Сами сознались теперь, что так будет всего лучше…

– Да я, друг мой, понимаешь, для того и затянуть хотел, чтобы вы подошли… Иначе что же сделать с безумцами?! Не думайте, что я совсем голову потерял, – я…

Он не договорил, кто он, увидев подступавшего с другой стороны князя Дмитрия Михайловича Голицына об руку с князем Васильем Владимировичем Долгоруковым[12] .

Эта пара прошла в молчании, видимо обескураженная не столько ловким манёвром Бутурлина и Меньшикова, сколько бестактностью и разъединением назвавшихся им в товарищи: по решимости противодействовать общим врагам.

I НЕОЖИДАННОСТИ

Неприглядны казематы Ревельской[13] крепости, а тот, в который попал, вероятно по ошибке, наш Балакирев[14] , едва ли не превосходил все прочие сыростью, затхлостью и бесприютностью. Подобие нагревательного снаряда торчало, по правде сказать, на надлежащем месте, в углу, но так называемая печь была, в сущности, грудою кирпичей, благодаря многочисленным трещинам. Из-за них невозможно было, не рискуя устроить пожар, развести огонь; не говоря уже о том, что свободно разгуливавший в трещинах ветер только вносил холод в нетопленое помещение. Сверх того, он при малейшем морском ветре отдавался в каземате воем, наводившим ужас.

С вечера той ночи, в которую мы находим здесь Балакирева, завывания ветра в открытой трубе не давали узнику ни минуты покоя. Перекаты бешеных звуков разгулявшейся не в шутку стихии отражались в узком каземате, по углам особенно, с удвоенною силою.

Ваня Балакирев был крепкий человек, способный не поддаваться суеверию, не веривший в существование нечистой силы, но и он, пробуждённый необычайной музыкой ветра, не вдруг сообразил, в темноте, в чём дело. Пригревшись кое-как на убогом ложе своём, Ваня не хотел вставать и не смел пошевелиться. Пытался он заснуть опять, но не мог, как не мог же, дремля, прийти в бодрственное состояние, стряхнув сон окончательно.

Но к чему узнику просыпаться?

Томление духа о неизвестности судьбы милых ему особ усиливалось, усугубив боль сердечных ран, когда он представлял их горе о нём, о Ване. Как приняли они его несчастие? Кто и чем утешит жену и бабушку? Как дойдёт или дошла до них горькая весть о нём? И о чём ему давать весть, когда он сам томится неизвестностью, долго ли будут его держать здесь… А дальше что?

Нерадостное раздумье всё больнее трогало узника, пока показался свет начавшегося дня. Свет сам по себе утешение узнику. Мысли его мало-помалу, теряя горечь, перешли в дремоту, обратившуюся в сон.

Видит он себя на улице немецкого будто города, на наши города не похожего. Причудливые узоры сна изобразили в праздничном, ярком свете здания не то Риги, не то Ревеля. И скорее даже Ревеля, того самого, где теперь томится он. Здесь припомнилось молодцу, как свихнулся он, в день самый радостный для христианина, русского православного. Видится Ване праздник большой, тоже весной пахнет и подувает с моря свежий ветерок, поют птички, и пеньё их трогает за сердце своим щебетаньем, весёлым, бойким, вызывающим на радость и откровенность.

По городу разгуливают толпы разодетых горожан и горожанок. Особенно горожанки одеты нарядно… Загляденье! Пестроты много, но каждой она к лицу. Смотрит Ваня на проходящих горожанок, любуется миловидностью их, а они шушукают, чего доброго, про него… Вот одна молодая, проходя, ударила его по плечу. Остановилась и за руку взяла.

Ваня почувствовал необычайную робость и смущение; руки не отнимает и не может двинуться с места. А горожанка не отстаёт, тормошит Ваню и вдруг знакомым голосом Даши с нежным упрёком говорит ему: «Как же ты забыл меня до того, что не узнаёшь?.. Словно я стала совсем чужая тебе».

Вглядывается Ваня и невольно трепещет. Это Даша, точно, и в глазах её нежность первого времени их любви.

Всё прошлое пришло на память Вани, а он, словно от страшного сна, отвернулся от него, впиваясь глазами в Дашу.

А она-то, она воплощённая нежность, так и льнёт к нему, так и нашёптывает нежные уверения в любви.

Тянет его к пляшущим, стоящим стройными рядами, в парах. Пошли они, а пары и ряды их вырастают в необозримый хоровод, пестреющий всеми цветами радуги. Раздаются звуки, переполняющие сердце любовью и забвением.

Пары скользят, и между ними Ваня с Дашею. И они, как другие, несутся в бешеной пляске так быстро, что захватывает дыхание. Ряды пар перемешиваются, переплетаются, и вдруг из чужого, сбившегося ряда какая-то плясунья выхватывает его, Ваню:

– Не уступлю, – кричит, – Ваня мой!

И он увлечён вдаль, в ряды, которые перед его похитительницею расступаются всё дальше и дальше. Пара их одна несётся в какой-то туман, но без пыли и сырости. Голос Даши слышен глухо где-то вдали – где же ты, Ваня?.. Где ты?

– Я . здесь…

– Где – здесь?. Совсем пропал… – почти шёпотом слышатся ему последние слова.

Ваня хочет лететь на зов Даши, но непреодолимая сила, в образе плясуньи, снова увлекает его.

– Чего стал, полно дурить… будь умнее, – увещевает плясунья.

В голосе её узнает Ваня говор Дуни никак? И сердце Вани начинает биться сильнее, и представляется ему прощание с Дашею, как было в утро его ареста. Жгучая боль захватывает дыхание. Он хочет кричать – не может…

К счастью, кто-то начинает тормошить и будить его. Вот он очнулся, чувствуя головокружение.

– Вставай, пойдём! – раздаётся повелительный голос ефрейтора.

– Куда? – робко спрашивает Ваня.

– Комендант требует.

Сильно забилось сердце у Вани, но не от страха. Что-то новое проснулось у узника, привыкавшего к своему одиночеству.

Вышли из каземата. В длинном коридоре пахнуло морозом.





Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: