Как она помнит, как она всё помнит! Он восторженно посмотрел на неё и ответил, что у него есть здесь укромное местечко, куда почти никогда никто не заходит. Это на другом конце острова, не хочет ли она пойти туда?
И они пошли.
Действительно, это был совсем тихий уголок, закрытый с двух сторон сплошной кустарник, несколько больших камней, можжевельник, вереск. Они сели. Вдали виднелась маленькая лужайка.
— И здесь вы сидели и писали! — воскликнула она. — Право, мне это кажется чем-то необыкновенным! Вы сидели именно на этом месте?
— Да, приблизительно. Если бы вы знали, какое наслаждение встретить в ком-нибудь такой непосредственный интерес, какой я вижу в вас. Это так свежо, точно роса.
— А как это бывает, когда пишут? Это приходит само собой?
— Да. Испытываешь какое-нибудь приятное или неприятное волнение, и тогда является настроение. И вот тут важно, чтобы слова заставляли так же любить или ненавидеть, как в эту минуту любит или ненавидит твоё сердце. Часто всё останавливается, не можешь найти подходящего слова, чтобы описать, например, поворот вашей руки, выразить то чувство нежной радости, которое вызывает ваш смех...
Солнце медленно склонялось к западу, по деревьям прошёл шорох. Кругом было тихо.
— Послушайте! — сказал он. — Слышите, как кипит шум в городе?
Он заметил, что платье обтянуло её колено, проследил линию ноги, увидел, как грудь её вздымалась и опускалась, увидел её лицо с милой ямочкой на левой щеке. Большой, несколько неправильный нос возбуждал его, волновал его кровь. И, придвинувшись ближе к ней, он заговорил, запинаясь, отрывистыми словами.
— Ну, вот, теперь это остров блаженных и называется он «Вечерняя роща». Солнце заходит, мы сидим здесь, мир далеко от нас, мечта моя сбылась. Скажите, вам не мешает, что я болтаю? Вы так задумчивы... Фрёкен Люнум, я больше не могу, я отдаюсь в вашу власть. Я у ваших ног, и хотя я, собственно, сижу...
Этот неожиданный переход в его тоне, трепетные слова, его близость поразили её. Она оцепенела от изумления и с минуту смотрела на него, прежде чем ответить. Потом краска залила её щеки, она хотела было встать и сказала:
— Не пора ли нам идти?
— Нет! — ответил он. — Нет, только не уходите!
Он удержал её за платье, охватил руками за талию и не пускал. Она сопротивлялась, вся красная, смущённо смеясь и стараясь освободиться от его рук.
— Мне кажется, вы с ума сошли, вы с ума сошли, — твердила она, — вы с ума сошли.
— Позвольте же мне, по крайней мере, сказать вам.
— Ну, что? — спросила она, перестала отбиваться, и хотя отвернула голову, но приготовилась слушать.
Тогда он заговорил торопливыми, несвязными словами, сердце у него билось и голос дрожал, он весь был исполнен нежности. Она же видит, что он не хочет ничего другого, как только рассказать ей как безмерно он любит её, как он всецело порабощён ею, порабощён, как никогда до сих пор. Она должна поверить ему, это чувство давно уже зародилось в нём и росло в его сердце с первой минуты, как он увидел её. Он выдержал жестокую борьбу, чтобы удержать это чувство в границах, правда, борьба эта бесполезна, слишком сладко уступить, и уступаешь. Борешься с постепенно ослабевающей энергией. А теперь борьба кончена, ему больше нечего уступать, он совершенно обезоружен...
— Нет, мне кажется, грудь моя разрывается...
Всё ещё продолжая сидеть к нему спиной, она повернула голову и посмотрела на него. Руки её перестали отбиваться и лежали тихо на его руках, ещё обнимавших её за талию, она видела по жилам на его шее, как сильно бьётся его сердце. Она села прямо, он всё продолжал обнимать её, но она, казалось, уже не чувствовала этого, подняла свои перчатки, упавшие на землю, и проговорила дрожащими губами:
— Иргенс, вам не следовало бы это говорить. Нет, не следовало. Потому что я ничем не могу помочь вам.
— Да, я не должен был говорить, не должен был, конечно. — Он не сводил с неё глаз, губы его тоже слегка дрожали. — Фрёкен Агата, что бы сделали вы, если бы любовь превратила вас в беспомощное дитя, лишила бы вас рассудка и ослепила бы вас до того, что ничего, кроме неё, вы не могли бы видеть? Я хочу сказать...
— Нет, не говорите больше! — прервала она. — Я понимаю вас, но... И к тому же я не должна слушать вас.
Она заметила, что он всё ещё обнимает её одной рукой, быстрым движением освободилась от неё и встала.
Она была ещё настолько смущена, что не знала, что ей делать, а только стояла и смотрела в землю. Она даже не стряхнула вереска со своего платья. И когда он тоже вслед за ней встал, она по-прежнему продолжала стоять неподвижно, как бы не собираясь уходить.
— Иргенс, милый, я буду вам так благодарна, если вы никому не расскажете этого. Я так боюсь, — сказала она. — И вы, знаете, больше не думайте обо мне. Пожалуйста! Я даже и не подозревала, что вы думаете обо мне. Правда, мне казалось, что я немножко нравлюсь вам, но я не думала, что так сильно. Как может он любить меня, думала я... Но, если вы хотите, я могу уехать на время домой... в Торахус...
Он был искренно растроган, у него сжалось горло, глаза наполнились слезами. Эти необыкновенные, нежные слова, простосердечные и искренние, всё её поведение, лишённое всякого страха и жеманства, подействовали на него сильнее всего, любовь вспыхнула в нём ярким пламенем. Нет, нет! Только не надо уезжать, только бы она оставалась здесь! Он справится с собой, он сумеет победить себя, только бы она не уезжала. О, пусть лучше он сойдёт с ума, пусть погибнет, лишь бы он знал, что она здесь и он может изредка видеть её.
Он продолжал говорить, стряхивая траву с её платья. Она должна простить его, он не такой, как другие, он поэт. Когда наступает момент, он отдаётся ему. Но у неё не будет больше повода жаловаться на него, если она не уедет... И разве ей самой ничто не помешает уехать, ничто решительно? О, нет, он, конечно, не делает себе никаких ложных представлений, ничего не воображает...
Пауза.
Он ждал, что она ответит, возразит ему, скажет, может быть, что ей тоже тяжело будет уехать в Торахус. Но она молчала. Неужели же он ей совершенно безразличен? Не может быть! Но мысль эта начинала мучить его, он почувствовал себя оскорблённым, огорчённым, ему казалось, что она несправедливо поступает с ним. Он повторил свой вопрос: неужели в ней не было ни искры взаимности, ни отзвука на всю его любовь к ней?
Она ответила нежно и с грустью:
— Нет, не спрашивайте меня. Что сказал бы Оле, если бы он слышал это?
Оле? Ни на минуту он не вспомнил о нём. Неужели в самом деле ему приходится выступать соперником Оле Генриксена? Это чересчур смешно! Он не мог поверить, что она говорит серьёзно. Боже мой, Оле, может быть, прекрасный малый сам по себе, он покупает и продаёт, всю жизнь занимается своей торговлей, платит по счетам и присоединяет новые гроши к своему состоянию, но вот и всё. Неужели деньги, в самом деле, имеют для неё такое большое значение? Бог знает, может быть, в этой маленькой девичьей головке был скрытый уголок, где мысль упорно занималась кронами и кредитными билетами, как ни невероятно это казалось.
Иргенс помолчал немного. В нём просыпалась ревность. Оле может удержать её, пожалуй, она даже предпочтёт его. У него синие глаза, и он высокого роста, у него очень красивые глаза.
— Оле? — сказал он. — Мне безразлично, что он скажет. Оле для меня не существует, я люблю вас.
В первый раз она слегка вздрогнула, над носом у неё появилась морщинка, она пошла.
— Нет, это очень нехорошо! — сказала она. — Этого вы тоже не должны были говорить. Вы любите меня? Ну, так не говорите этого больше.
— Фрёкен Агата... Только одно слово: я действительно совершенно безразличен для вас?
Он положил руку на её плечо, и она должна была остановиться и посмотреть на него. Он был резок, он совершенно не владел собой, как обещал, он был некрасив в эту минуту.
Она ответила:
— Я люблю Оле, вы это знаете.