Но как Мильде ни старался сгладить впечатление, ничто не помогало, тихое настроение исчезло, все смеялись и шумели только пуще и разошлись вовсю. В разгаре суматохи актёр Норем распахнул окно и стал петь на улицу.
Чтобы немножко приободрить Ойена, фру Ганка положила руку ему на плечо и обещала прийти проводить его на вокзал. Да, и она и все остальные, все придут проводить его. Когда он едет?
— Не правда ли, — обратилась она к Оле Генриксену, — мы все пойдём на вокзал проводить Ойена?
Тогда Оле Генриксен дал неожиданный ответ, удививший даже фру Ганку. Оле Генриксен выразил желание не только прийти на вокзал, но проводить Ойена до самого Торахуса. Да, да, это только сейчас пришло ему в голову, он с удовольствием проедется, да к тому же у него есть там и небольшое дельце... И это было настолько серьёзно, что он тут же взял Ойена за пуговицу и условился с ним относительно дня отъезда.
Журналист пил с фру Паульсберг, которая держала рюмку, как кружку с пивом, всей рукой. Они пересели на диван, спасаясь от сквозняка, и рассказывали друг другу какие-то смешные истории. Фру Паульсберг знала историю об адвокате Гранде, а потом ещё про дочерей пастора Б. Она доходит до решительного момента и вдруг сразу останавливается.
Журналист, увлечённый рассказом, спрашивает возбуждённо:
— Ну? А дальше?
— Подождите минутку, — отвечает фру Паульсберг, смеясь, — надо же мне время на то, чтобы покраснеть!
И, громко смеясь, она рассказала критическое место. В эту минуту Норем, шатаясь, отошёл от окна, он придумал забавную штуку и кричит так, что все вздрагивают:
— Тш, тише! Подождите шуметь, я вам покажу кое-что! Отворите другое окно и посмотрите. Вон там под фонарём стоит мальчишка-газетчик. Теперь смотрите... Оле Генриксен, нет ли у тебя кроны?
Получив крону, он вставил её трясущимися руками в каминные щипцы и раскалил на лампе. В комнате стояла теперь такая тишина, что слышно было, как на улице мальчик выкрикивал названия своих газет.
— Теперь смотрите! — сказал опять Норем, — станьте к окнам и подождите минутку, я сейчас.
Он кинулся со всех ног к окну и окликнул газетчика:
— Эй ты, малец, вот тебе крона. Стань сюда, на, получай!
Крона со звоном упала на улицу. Мальчик схватил её, но сейчас же отбросил и злобно выругался.
— Слышите, как он ругается, — фыркнул Норем. — Посмотрите, как он облизывает пальцы... Ну, чертёнок, что же ты не берёшь крону? Не хочешь разве? Вон она лежит.
Мальчик скрипнул зубами и посмотрел в окно.
— Она горячая, — сказал он.
— Горячая? Ха-ха-ха! Неужто горячая? Ну, говорю тебе серьёзно, бери крону, а не то я сейчас сойду вниз и возьму её.
Мальчик взял раскалённую монету, положил её между газетами и пошёл от дома. Норем хотел заставить его поблагодарить за подачку, снять шапку и поблагодарить, но мальчик послал несколько ругательств по направлению к окну, полизал ещё свои пальцы. Немного спустя он побежал, боясь, что его поймают и отнимут деньги. Норем несколько раз звал полицию.
То была последняя в этот вечер счастливая выдумка весело настроенного актёра, вскоре он забрался в угол мастерской и там заснул крепким сном.
— Не знает ли кто-нибудь, который теперь час? — спросила фру Паульсберг.
— Меня не спрашивайте, — ответил журналист Грегерсен и, смеясь, потрогал жилетный карман. Много прекрасных дней прошло уже с тех пор, как у меня были часы.
Оказалось, что уже час ночи.
В половине второго фру Ганка и Иргенс исчезли. Иргенс попросил у Мильде жареного кофе, и после этого никто его не видел. Исчезновение их прошло незамеченным, никто даже не спросил об них. Тидеман сидел и разговаривал с Оле Генриксеном о поездке в Торахус.
— А есть ли у тебя время на это? — спросил он.
— Найдётся, — ответил Оле. — Впрочем, я расскажу тебе потом кое-что.
За столом Паульсберга говорили о положении страны. Мильде опять заявил, что намерен переселиться в Австралию. Но, слава Богу, на этот раз стортинг едва ли разойдётся, не сделав чего-нибудь, авось будет хоть какое-нибудь постановление.
— Мне совершенно безразлично, что он сделает, — сказал журналист. — Так, как дело обстоит теперь, Норвегия, по-видимому, конченная страна. Мы идём назад, проявляя решительное убожество во всём, отсутствие силы в политике и в гражданской жизни. Как грустно видеть это всеобщее разложение! Как печально, например, видеть жалкие остатки духовной жизни, так ярко вспыхнувшей в семидесятых годах! Стариков постигает удел всех смертных, кто после них возьмёт их работу? Мне опротивело декадентство, я признаю только высшую духовную жизнь.
Все смотрели на журналиста. Что такое приключилось с этим жизнерадостным малым? Хмель почти сошёл с него, он говорил довольно связно и даже не коверкал слов. Что он хочет сказать? Но когда хитрец дошёл до заявления о том, что декадентство ему опротивело, что он признаёт только высшую духовную жизнь, все гости покатились со смеха и поняли, что это всё ловкая шутка. Вот так плут, как ловко он провёл их всех! Жалкие остатки духовной жизни семидесятых годов? А разве Паульсберг, и Иргенс, и Ойен, и Мильде, и оба стриженых поэта, и наконец целый рой постоянно возникающих первоклассных талантов, разве это ничто?
Журналист сам хохотал вместе со всеми, отирал пот со лба и опять хохотал. Все были убеждены, что этот человек таит в себе громадный запас материала, ещё не использованного в газете. Можно было ожидать, что в один прекрасный день появится какая-нибудь книга его сочинения, какое-нибудь необыкновенное творение.
Паульсберг смеялся несколько натянутым смехом. В сущности, он был задет тем, что в продолжение целого вечера никто ни разу не упомянул ни об одном из его романов, ни даже о его книге «О прощении грехов». Поэтому, когда журналист спросил его мнения о духовной жизни Норвегии вообще, он сухо ответил:
— Я ведь уже высказался по этому предмету где-то в моих сочинениях.
— Ну, да, да, конечно. Если подумать, так наверное можно припомнить. Разумеется. Совершенно верно, где-то была заметка.
Фру Паульсберг могла даже привести заметку, указать страницу. Но тут Паульсберг стал собираться домой.
— Так, значит, я завтра приду к тебе позировать, Мильде, — сказал он, бросив взгляд на мольберт.
Он встал, допил свой стакан и отыскал пальто. Жена его тоже поднялась и стала прощаться, пожимая всем очень крепко руки. В дверях они столкнулись с фру Ганкой и Иргенсом и бегло простились и с ними.
С этой минуты среди оставшихся воцарилось неудержимое веселье. Они пили, как губки, даже оба молодых поэта не отставали от других и с налитыми кровью глазами говорили о Бодлере13. Никто уже не старался сдерживаться. Мильде желал иметь откровенное объяснение, зачем Иргенсу нужен был жареный кофе. Зачем это он ему понадобился? уже не собирался ли он целовать фру Ганку? Да, да, пусть чёрт верит ему!
Тидеман слышит это и смеётся со всеми, смеётся громче всех и говорит:
— Да, правда твоя, чёрт его разберёт, этого плута!
Тидеман был совершенно трезв.
По поводу жареного кофе, журналист воспользовался случаем, чтобы поговорить о дурном дыхании вообще. Он говорил громко, обводя взглядом всех присутствующих. Отчего происходит дурное дыхание? От плохих зубов, от кариозных зубов, ха-ха-ха! Гнилые зубы заражают весь рот. И он подробно объяснил, каким образом один гнилой зуб может заразить весь рот. Желудок впрочем, тоже причастен к этому.
Никто не стеснялся, тон становился всё развязнее, разговоры приняли вольный оборот, слышались ругательства. Жеманство — горе Норвегии. Люди скорее согласны допустить, чтобы дочери их гибли от неведения жизни, чем посвятить их вовремя. Жеманство — это порок, который в настоящее время достиг своего расцвета.
— Чёрт побери, следовало бы обязать общественных деятелей выкрикивать на улицах распутные слова только для того, чтобы ознакомить молодых девушек своевременно с вопросами жизни... Что ты там ворчишь, Тидеман?
13
Бодлер Шарль (1821—1867) — французский поэт. Один из предшественников декадентства.