— Чтобы содержать смугляночку с ладной фигуркой?

— Черта лысого! Я уже давно подумываю об одном дельце. Такое может прийти в голову лишь тем, кто потерся среди гринго, потому как в делах практических навряд ли кто с ними способен потягаться. Из всех богатств Чили знаешь что следовало бы эксплуатировать в первую голову?

— Наших женщин?

— Нет, слюнтяй. Океан. Ни больше ни меньше. Индустриация… Черт, индустриализация рыбного промысла и модерни… модерзани… монердиза… Фу, дьявол! Как это говорится?..

— Модернизация.

— Так вот, это самое и нужно сделать. Посмотри на меня и пойми: я мечтаю накопить десять тысяч долларов, ни долларом больше, ни долларом меньше, снарядить рыболовецкую флотилию по последнему слову техники… Новенькие лодки, сильные моторы — словом, все, что для этого нужно. Эх, малыш, поселиться бы в Кокимбо, обшарить моря, прочесать их и покорить, наложить на них руку, как на холку лошади, и извлекать оттуда золото всех сортов: морских угрей и камбалу, макрелей и тунцов. Ловить рыбу, вывозить ее за границу, делать рыбную муку… Деньги лопатой греби!

И, не переводя духа, Идальго залпом опрокинул стоявший перед ним стаканчик.

— Возле Мехильонеса есть бухточка, где песок будет потоньше шелковой юбчонки. Вот там бы и коротать свой век, уткнувшись лицом в нагретый солнцем берег, вдыхая соленый морской воздух. Оно не хуже, чем держать голову на коленях любимой женщины! А запашок, что тянет с океана? Да от одного этого у тебя слюни вожжой повиснут! Кинь кусок лимона в кружку с родниковой водой — и для счастья человеку больше ничего не нужно!

Идальго проговорил все это в сильнейшем волнении, словно преобразившись, переходя почти на крик. Пробуждалась основа его души и подсознания, подобно тому как в колодце все сперва кажется темным, заиленным, но стоит лишь потревожить застывшую поверхность, и вот сверкнет чистейшая прозрачная вода. Так начали проявляться душевные стремления и помыслы доброго креольского помора, упрятанного в чуждые ему катакомбы. Он стал яростно настаивать на преимуществе чилийской женщины и чилийской кухни. Временами я уже не разбирал, то ли он куриную ножку обгладывает, то ли женскую. В его устах все было сладостным: маисовая лепешка и поцелуй возлюбленной. Он принялся заказывать музыку и несколько раз кряду просил поставить «Ай-яй-яй», громогласно утверждая, что песенка эта чилийская, а не мексиканская. «Чили, Чили, Чили!» — кричал он на весь зал. Некоторые думали, что он просит острый мексиканский соус под названием «чили», и потому всякий раз, когда Идальго выкрикивал «Чили», какой-то пьяный посетитель не менее громко пояснял: «Чили с мясом, he means[16] чили с мясом».

Я вдруг с удивлением заметил, что соседка моя вернулась.

Она была очень бледна, растрепанна, с темными кругами вокруг глаз. Друзья поддерживали ее и пытались заставить выпить какую-то смесь, которую для нее приготовили. Меня она, должно быть, не узнала.

Не помню как, но очухался я уже на улице, идя под руку с Идальго. Утренний холодный воздух пронизывал меня. Кажется, мы сошли с тротуара, предпочитая петлять по всей ширине проезжей части — ощущение сродни плаванию в открытом море. Потом я почувствовал ласковое прикосновение ледяного ветерка. Наконец-то я смог осмысленно взглянуть на своего приятеля. Идальго, казалось, совсем протрезвел. Мы были на остановке. В радостном изумлении, словно выздоравливающий, я уставился в стену, к которой прислонился лбом. Над головой висело объявление: «На пол не плевать. Штраф 500 долларов». Потом посмотрел под ноги. Поднявшись в трамвай, я с любопытством стал озираться. Ни души. Только из билетной кассы на остановке за нами следила пара испуганных глаз.

Уже совсем рассвело, когда мы добрались до дома Идальго на улице Тэйлора. Я почувствовал тот стыд и бесприютность, которые обычно испытывают полуночники с наступлением утра. От океана, вместе с грохотом трамваев, начавших карабкаться на холмы, мало-помалу стал наползать день. Здесь, на твоих глазах, раскрывается весь механизм утра, когда оно восстает из глубин океана и вздымается до вершин окрестных холмов, попутно совлекая покров тумана с пролива, раздирая его, как старое тряпье, и напитываясь зеленой свежестью могучих деревьев и сверкающих лужаек муниципального парка. Серо-желтые тона как бы нехотя отслаиваются от черной массы навесов и складов порта; багряные лучи ползут вверх по холмам до самого Ноб-Хилла и оттуда прыскают на крыши домов, накрывая их золотой ризой. Мириады солнечных осколков вспыхивают в окнах Сутро и Бальбоа, а в глубине города на мокром асфальте Китайского квартала электрические светофоры по-прежнему продолжают указывать дорогу последним полуночникам.

На пороге весны: тур первый

Гостиница моя служила мне только ночлегом. Являлся я туда поздно ночью, а уходил около полудня и всегда с полузакрытыми глазами, чтобы не видеть администратора с его потной толстой физиономией и похабным взглядом, неизменно устремленным в порнографический журнал, и чтобы не замечать крытый линолеумом пол, заплеванный и усыпанный табачным пеплом. Повсюду следы жирных пятен. Материя, которой были обиты кресла и диваны, походила на пожухлую кожу высушенного животного. Грязь разъедала столы, стулья и шкафы подобно черной оспе, и казалось, что эта оспа по капризу судьбы зарождалась в огромных бесформенных и бесцветных пепельницах, до краев заполненных вонючей жижей из пепла и табачных крошек. Постояльцами были испанцы и безработные итальянцы. Они либо торчали у окон вестибюля, либо облепляли телевизор, как жабы лужу.

Нетрудно понять, что я искал случая оставить эту ночлежку. Возможность представилась самым забавным и неожиданным образом, к тому же со многими важными для меня последствиями. Однажды ночью ко мне в номер заявился мой новый закадычный приятель Идальго с предложением пойти в мексиканский кабачок «Эль Ранчо» посмотреть молодую танцовщицу, пользовавшуюся огромным успехом. Кабачок находился неподалеку от Бродвеевского туннеля, в здании «Мексиканского дома», предназначенного для приезжих из восточной части страны, для которых Калифорния — почти чужбина и которые не в состоянии отличить ковбоя из Халиско от шерифа из Санта-Барбара. Оркестр играл мамбо, но постояльцы превратили его в вульгарный вальс. Мое внимание привлекли сидевшие за соседним столиком трое молодых людей с накрашенными губами и бровями и выщипанными на лбу волосами. Они мирно беседовали, бросая украдкой взгляды вокруг. Заметив, что на них обращают внимание, они стали нестерпимо кривляться. Странное, однако, дело: вместо того чтобы раздражать, они чем-то даже трогали. Неопытность и неуверенность без труда выдавали несбыточность их надежд на предстоящую ночь.

— Молоденькие педики наводят на меня грусть, — сказал я Идальго.

Ничего не ответив, он проследил за направлением моего взгляда и тогда спросил:

— А старые педики не наводят на тебя грусть?

В этот момент на эстраду выходит звезда программы. Она танцует на мелодию саби, своего рода разновидность мамбо, отличающееся от классического более медленным и тоскливым ритмом. Юная танцовщица воплощает музыку всем своим телом. Сопровождает мелодию томными, но очень рассчитанными движениями колен, ляжек, бедер, грудей и плеч. С какой-то удивительной четкостью и умудренной легкостью. Каждый такт находит в ней свое воплощение. Эстрада на глазах принимает неожиданные пропорции и формы: размываются прямые линии, исчезает всякая угловатость, концентрация световых кругов целиком переносит внимание на тело танцовщицы, которое расслабляется и как бы приглашает нежными своими извивами к заоблачному наслаждению. Вот танцовщица опускается на колени в середине эстрады и на расстоянии кажется неподвижной, но почти незаметно она продолжает танец, ее бедра и рельефно обрисованные ляжки продолжают едва уловимое вращение; стоя на коленях, она касается пола плечами; груди ее вздрагивают, шея безвольно обмякает, сочный чувственный рот раскрыт, словно кровоточащие соком распахнутые дольки апельсина. Кто-то по-звериному вскрикивает, зал взрывается тысячью резких пронзительных хлопков. Казалось, все пространство сконцентрировалось вокруг нее. Она походит на тяжелый цветок, напитанный золотистым медом. Ее волосы отливают красноватым оттенком, подчеркивая охру глянцевой кожи. Глаза зеленые, порой темно-зеленые, порой золотисто-зеленые, светящиеся. Голубоватое покрывало запутывается в этом разгуле форм и линий, и ослепительные ляжки, будто прорывая ненужные завесы, выглядывают наружу. Ее чувственность захватывает меня; это чувственность не плотская, она рождена музыкой и ритмом, и в них она растворяется. Все дело тут во внутреннем движений, скрытом отзвуке. Внезапное ускорение ритма ударных инструментов настигает танцовщицу быстрыми клевками, она воспринимает их и передает в движениях ног и живота. Колокольчик не более чем акцент, единственная угловатость в этом оргазме плавных и мягких линий. Когда наступил экстаз, она вытянулась на спине: живот приподнят, напряжен во власти сладостного одурения, ноги вздрагивают, потоки белого яркого света бьют словно молнии под жалобный стон трубы. Публика на мгновение замирает, собираясь с силами. Зрители стряхивают с себя чувственность, словно собаки воду, и разражаются неистовыми овациями.

вернуться

16

Он хотел сказать (англ.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: