Когда она кончила свой номер, я почувствовал, что у меня пересохло во рту и лоб покрылся испариной. Идальго молча пил. Танцовщица внесла между нами какую-то неловкость, будто вынудила поделиться чем-то слишком интимным. Теперь танцевали уже посетители, вернее, даже не танцевали, а терлись друг о друга, пристукивая каблуками. Примерно через равные интервалы мимо нашего столика проплывала в танце женщина с красной шеей, со вздутыми синими венами. Приблизившись к столику, она подбрасывала своего партнера в воздух, придавая ему вращательное движение, сама же виляла толстым задом и щелкала пальцами, как кастаньетами. Ее огромная веснушчатая грудь казалась мне арбузом, которым ее партнер пытался поживиться, словно лошадь. Танцовщицы обегали столики, отыскивая желающих их угостить. Одна из них подошла к нам, и я долго не мог понять, что это и есть только что поразившая меня звезда. Одета она была простой индеанкой: широкая длинная юбка, расшитая золотом, зеленым и красным, и вышитая блузка с очень глубоким вырезом. Волосы забраны в большой узел, на голой шее блестела черная бархотка. Она пригласила меня танцевать. Это было частью ее работы; после танца она усядется с нами и потребует много-много порций сиропа с привкусом мяты, который обойдется нам очень недешево. Ну да черт с ним!
— Что черт с ним? — спросила она меня во время танца.
— Черт с ним — значит всего лишь, что ты вытащила меня танцевать ради выгоды своего заведения. Пусть уж лучше я буду думать, что ты пригласила меня из симпатии.
Ни в голосе, ни во всем ее облике не было ничего кричащего. Я недоумевал, как могло статься, что эта девушка, такая нежная и сдержанная, всего десять минут назад могла извиваться здесь, на полу?
— Сам ты откуда родом? — спросила она меня.
— Я из Чили.
— Да ну? И пустился в такую даль?
— А ты?
— Я из Калифорнии, но родители мои, вернее, отец — испанец.
Я чувствовал всю роскошь прижатого ко мне тела, слышал ее запах. Волосы ее щекотали мне глаза, уши.
— Не прижимайся к моей щеке, — предупредила она, — смажешь весь грим. А мне еще выступать.
— А когда ты его снимаешь, лицо у тебя очень меняется?
— Нет, только глаза начинают косить и видны оспинки.
Я сжимал ее слишком сильно, сам это понимал, но поделать с собой ничего не мог. Рука моя действовала словно независимо от меня. Мы оказались в плотном кольце танцующих, и по примеру других пар нам пришлось топтаться на месте. Делали мы это деликатно и осторожно. Осмелев, я решился поцеловать ее в голову и плечо. Она смотрела на меня и смеялась. Когда музыка кончилась, я подвел ее к нашему столику.
— Познакомься, Идальго — мой земляк. А это… Послушай, как тебя зовут?
— Мерседес, — ответила она и, обращаясь к Идальго, спросила — Ты был жокеем?
Вопрос этот нас удивил.
— Как ты догадалась?
— А потому что их много сюда захаживает, у них тут подружки из наших.
Разговор зашел о жокеях и скачках. Мерседес внимательно слушала Идальго, посматривая на него с веселым любопытством, словно на канатоходца. Ее огромные зеленые глаза, умные и лукавые, сверкали, встречая вокруг жадные восторженные взгляды мужчин; затем она снова переводила взор на Идальго, будто ловя его шутки вздернутым носиком и улыбающимся влажным ртом. Идальго она слушала, ко мне же с интересом приглядывалась. Но так как я не настаивал на ее внимании, Мерседес забывала обо мне и принималась с ненавистью говорить о заведении, в котором мы сидели, бранила хозяйку, старую ведьму, державшую ее тут как пленницу, связанную кабальным контрактом.
— Старая ведьма пугает судом, если я уйду, грозится донести на моего отца. Дело в том, что у него не все в порядке с документами: он ведь бежал из Испании… Собственно, вынужден был бежать, будучи убежденным республиканцем.
Хозяйка, переходя от столика к столику, получала по счетам. Выглядела она лет на пятьдесят, хотя наверняка ей было все шестьдесят. В сумраке, царившем в зале, ее морщины проступали сквозь белую пудру подобно черным ущельям на рельефной карте. Она вовсю пыталась скрыть свой возраст. Надо было видеть, как кокетничала старуха, как зазывно вертела бедрами, как прельщала пьяных подростков, с которыми танцевала, чтобы потом обобрать.
— У нее есть любовник, — рассказывала Мерседес, — она поселила его тут, с собой, наверху. Ленивый бродяга-итальянец. Старуха носится с ним, как с комнатной собачонкой. Подумать только, за месяц, что он с ней путается, она купила ему сперва «линкольн», а потом «кадиллак». «Линкольн», видите ли, ему не понравился!
Мерседес говорила о своих подружках по работе со злостью.
— За десять долларов можешь получить любую.
Одну она крыла особенно. С презрением показала ее нам.
— Заморыш, лесбиянка да в придачу еще и туберкулезная.
Мерседес поднялась и пошла переодеваться. Был ее выход. За миг до появления на эстраде, покуда ведущий пышно представлял ее публике, я снова увидел Мерседес. Мне словно передалось ее волнение, то острое беспокойство, которое овладевает артистом перед выходом. Я очень хорошо это почувствовал. Казалось, что нас соединил холодный ток, который, подобно невидимому лезвию, пронзил синеватую дымку зала. Она встретила мой взгляд и с нежным смущением, будто за что-то извиняясь, улыбнулась мне. И тут же, шагнув в магический световой круг, преобразилась, сразу потерявшись для меня. Рот ее раскрылся в заученной профессиональной улыбке. Луч света жадно приник к разводу ее крепких литых грудей, высветил темно-золотое платье, смело подчеркивающее формы. Она стояла ко мне в полупрофиль, и я видел, как еле заметным движением она отбивала ритм каблуком, и это легчайшее движение сопровождалось, точно эхо, таким же легким подрагиванием ноги и бедра. Меня тронули ее чувственность и в то же время целомудрие, призванное приглушить эту чувственность, но вместо того лишь подчеркивавшее ее; целомудрие, конечно, заученное, как любое сценическое ухищрение.
После закрытия кабачка мы с Идальго поджидали Мерседес на улице. Тут же стояли и некоторые другие посетители. Она вышла и с улыбкой направилась к нам. Подхватив нас под руки, потащила к группе музыкантов и актеров. Всем представила и, задержавшись возле какого-то субъекта, притянула его за лацканы и крепко чмокнула в щеку. Первым моим поползновением было отретироваться в сторону, но она, смеясь, удержала меня.
— Я с радостью позволила бы тебе себя проводить, — сказала она, — но я уже обещала… А у этого кулаки увесистые, боюсь, что он разозлится.
Субъект, которого она поцеловала, был чуть повыше меня, коренастый и полный, с этаким болезненным высокомерием во внешности, свойственным некоторым испанцам. Лицо неподвижное, подбородок квадратный и массивный, взгляд, как мне показалось, колючий. На нем была кожаная куртка и брюки из дриля. На голове белая шапочка портовых грузчиков.
— Познакомьтесь, — сказала Мерседес, слегка подтолкнув мужчину, — мой отец.
Я подумал, что она шутит.
— Отец?
— Почему же нет? — спросил мужчина. — Уж не слишком ли молодым я вам кажусь? Видишь, детка, звала бы ты меня лучше дядей или братом… К вашим услугам, — продолжал он, меняя тон, — покойной ночи, ребята, завтра рано на работу. Пошли, дочка. Приходите в гости. Ты дала им адрес?
— Не только дала, но даже посоветовала этому, — тут кивком головы она показала на меня, — перебраться в наш пансион. Жокею нет, он устроен прилично. Но этот… знаешь, где он живет?.. В одном из тех постоялых дворов, что ютятся на улице Кирни.
— Скверно, скверно. Беги оттуда, парень. Компания там для тебя неподходящая. Перебирайся в пансион, внакладе не будешь. До свидания, — сказал он, пожимая мне руку своей жесткой костлявой лапищей.
— Завтра увидимся, — бросила на прощание Мерседес, — приходи в гости. Старик будет на работе, а одной мне скучно. Слышишь? Так часа в три-четыре, после обеда.
— Приду, конечно, приду. До завтра.
Я коротко распрощался с Идальго. Видя мою решительность, он удалился. Сначала он двинулся по Стоктону, а потом свернул на Пасифик и исчез из виду. Я медленно побрел по Бродвею — одинокий, траченный унылыми буднями и нищетой, висевшими на мне, словно платье. Кто я? Искатель приключений? Быть может. Но приключений серых, неизменно связанных с бездушным сумраком кухонь и ресторанов, со взором, устремленным на причалы; человек, который убаюкивает тоску, влекущую в далекую покинутую землю — ту же нищету и унылые будни, — который свыкается с ней, обманывает ее в надежде на лучшую судьбу. А судьба упорно отказывалась меня признать, причислив к горемычной массе лишенных надежд.