— Решено, мы идем на «Отелло»! — прервала мои воспоминания Жанна.
— Хорошо, раз тебе так хочется.
Мне лично все равно. Хоть на Отелло. Хоть на Скаржинского. А хоть бы даже и на Лейта Кенарева, плута с Плутона. Театр вообще-то неплохая штука. Я люблю театр. Жаль только, там много говорят…
— У, полярный медведь, морж толстокожий, совсем одичал во льдах! Скорей бы тебя отогреть… — Жанна поднялась на цыпочки и дохнула теплом куда-то мне за ухо.
Интересно, кто выдумал, что льды холодные? Льды бывают разные. Горячие. Зыбучие. Цветные в крапинку. Есть зеркальные с прищуром. Поющие с эхом. Даже газированные. Даже незамерзающие. Льды раскрываются лишь тому, кто без них так же не может жить, как не может жить без гор альпинист. Между прочим, Снежанка для некоторых тоже холодная. Почти ледышка.
— Тебе правда нравится мое имя? — взяла она меня в оборот уже, кажется, в восьмом классе.
— А тебе?
— Честно? Ни капельки не нравится. Оно морозное на слух. Для кого первый раз — мурашки по спине.
— Неправда. И не мучайся пустяками! — попытался отмахнуться я. — Имя и имя, в расшифровке не нуждается. Всю жизнь таскаю свою фамилию Лыдьва — и не ломаю головы, что бы оно такое значило!
— Нет-нет, не спорь. Морозное.
— А для меня так самое жаркое на свете. Сне-жана Белизе. Тепло, даже горячо. Произнесу ночью — и щеки горят.
— Значит, никогда со мной не озябнешь?
— Никогда! — торжественно пообещал я, не понимая, почему она относится к этому так серьезно, и надеясь свести дело к шутке.
— Докажи! — не унималась Снежана. — Докажи, если такой храбрый!
— Пожалуйста. Клянусь посвятить твоему имени жизнь. Хочешь, уйду в полярники, буду зимовать подо льдом и под снегом?
Может, я поступил опрометчиво, ведь Источник еще к тому времени не проявился. Но не пожалел ни разу. Со Снежаной тепло…
Две первоклашечки в оранжевых бантах и с такими же оранжевыми, огромными, как арбуз, апельсинами шепотом хихикнули:
— Мороженщик! Полторы сосульки!
Слух у меня ой-ой! У Голодной Скважины я слышал, как беззвучно заливал ноги жидкий лед. Молочный, клейкий, маслянистый — вроде зубной пасты, — но все же лед под большим давлением, лед, который выжимался из щели и схватывал скафандр, мгновенно смораживаясь в кристаллическую глыбу. Реакция на холоде замедлена. Лишь через секунду я включил обогрев, а затем двигатели — хорошо, не перепутал, не включил наоборот, меня уже обжало до пояса. Тяжелые круги шли по поверхности сметанного месива. Ленивые жирные буруны вздувались и лопались, обдавая клубами туманного инея. Лед на ходу превращался в скалу и столбом вытягивался следом, постепенно отпуская нагретый скафандр. Потом, уже наверху, после моего возвращения, Рутгарт страшно веселился, изображая в лицах, как разбушевалась тут академик Микулина, прокрутив в полипроекторе мое внеочередное донесение: «Мальчишка, понимаешь! Сонный кукушонок! Размечтался, понимаешь, забыл вставить ленту, проморгал звук!» А звука как раз не было, одно слабенькое сипение: жидкий лед проглатывал и рев унтов, и неизбежный свист просачивающегося пара, и даже, на мое счастье, растерянный скулеж несгибаемого ледовика…
Смущенные моим молчанием и неподвижным взглядом, первоклашки попятились. Я улыбнулся им. И, кажется, добил окончательно. Девочки одинаково тряхнули оранжевыми бантами. И катапультировались прочь. Мороженщиками нас называют за веселых пингвинов, вышитых на рукаве. Но я ведь без формы. Не на лбу же у меня профессия нарисована!
Как-то в шестом или уже в седьмом классе играли кружком в волейбол. После удачной свечки Толька Ермилов этак бочком подшагнул к Белизе, пропел: «Ах ты, моя дорогая, ах, золотая!». И качнулся, намереваясь обнять. Не мое, конечно, дело, тогда еще мне Снежанка не нравилась, история на буме случилась гораздо позже, но меня потрясли его… нет, вовсе не его, а какие-то дикие, чужие Ермилову руки: нелепо растопыренные, угловатые, непропорционально короткие и хилые у плеч, будто целиком ушли в грубые толстопалые кисти. Страшная безразличная воля двигала этими руками, им было все равно, лелеять или комкать, ласкать или вытряхивать душу. Собственные Толлеровы руки совсем другие — гибкие, тонкие, пальцы тоже гибкие, тонкие, хоть в иголку вдевай. Уж никак не эти растопыренные клешни, скорпион над жертвой… Вот такая она, зависимая ермиловская память: за кого зацепится, того Толлер из себя и вылепит! В общем, взлетели дурацким чужим жестом эти клешни — и не коснулись Снежанкиных плеч: одна звучно шлепнула хозяина по щеке, другая приклеилась к затылку. И хотя, повторяю, тогда еще мне Сне-жанка не нравилась, я во что бы то ни стало решил спасти ее от угловатых, не-ермиловских объятий. Принимая мяч, я удачно вклинился между Ермиловым и Белизе.
Нет, не в седьмом, в шестом это было. Точно, в шестом, в мае…
У театра толпа. Билетов нет. Естественно, «Отелло»! С Ермиловым! Гвоздь культурной программы! Жанна поджимает губы, мрачнеет, лицо ее становится несчастное-несчастное. Жаль ее огорчать. Протискиваюсь к кассе. Шалею от шума и разговоров, особенно от разговоров. Люди слишком быстро думают и много болтают, мне за ними не поспеть. Но я тоже включаюсь, сыплю наугад словами. Всем сразу. И потому никому персонально. Позвольте пройти… Что вы, девушка, разве я похож на владельца лишнего билета? Вон, по-моему, у того молодого человека есть… Ах, уже спрашивали? И что? Сочувствую… Товарищ администратор, две контрамарочки, пожалуйста, вот мой Золотой пингвин. Разумеется, из брони, если вы не возражаете… Нет, за первый дрейф не дают, за второй присуждают серебряный, так что этот за третий… Спасибо, оттаиваю. Привыкаю, говорю. Вы очень любезны, за третий дрейф третий ряд, совсем недурно… То есть что я такое болтаю, это именно то, о чем я мечтал… Извините, товарищи, опять я… Увы. девушка, он не лишний. Да, вы опоздали примерно на девять лет…
Фу, вырвался. С облегчением умолкаю. Остальное за меня договорит Жанна…
Поверх голов мелькает седая, гнездышком, шевелюра. Лица не разобрать, но я почему-то и так догадываюсь: Ермилов. Перед ним расступаются, он идет прямо на нас с Жанной. У меня замирает сердце. Чего привязался? Другого места на все шестьсот этажей не нашел? Кем, интересно, доводится сей заплесневелый патриарх моему бывшему однокласснику? А ежели никем не доводится, то как вызнал наши школьные прозвища?
— Жан, как думаешь, удобно провести с собой этого… Ермилова?
— Куда? В театр? — Жанна улыбнулась. — А чего, это идея, попробуй. Проводи за кулисы, у занавеса покарауль.
В словах ее какой-то подвох.
— Отчего не помочь ближнему? — бормочу я, оправдываясь. — Пусть тоже случаю порадуется…
— Да ты, милый, никак всерьез? Ну, знаешь! — Жанна вырывает руку. С минуту вглядывается в меня и начинает хохотать. — Определенно, вымораживание способствует раннему склерозу. Да тут все собрались ради этого Ермилова, понимаешь? В том числе и мы с тобой. Понял, чудак?
Я морщусь. Нашла чудака. Да еще прилюдно. Кое-кто вокруг смущается и тактично отворачивается — не хватало только попасть в свидетели семейной сцены, это ж верх бестактности!
Успокоившись, Жанна быстро проверяет уголки глаз. Скашивает нижнюю губу и дует вверх, на глаза, осушая ресницы. Потом подробно объясняет. Дескать, древний Ермилов и есть наш знаменитый актер, волшебник перевоплощения. Я не возражаю. Но и одобрения не выказываю. Пришла же человеку в голову блажь прославиться на старости лет!
…Однажды мою Малышку затянуло в кольцевой туннель. А может, просто закружило на месте. Я понял это, когда изо льда четвертый раз выступил вогнутый гранитный скол, похожий на ракушку. Вытащил я знаковый пистолет. И донышком светящихся дюбелей выбил первое, что пришло на ум: «Привет из Сочи!» Меня болтало мимо этого привета двенадцать раз. Думал, никогда не отклеюсь…
…У Тольда Ермилова была препротивная привычка — ораторствовать. И кто его ужалил в ту перемену? Вскочил на парту и заорал:
— Братцы-сестрицы, не могу молчать! У Лыдика не все дома. Он взял распределение в Антарктику. Снежанка равнодушно отвернулась к окну.