— Это предательство — уклониться от экзамена в межзвездную. У него единственного из всего класса бесспорный шанс. Никто не давал ему права пренебрегать интересами человечества.
Мой шанс — бычья сосредоточенность. И, разумеется, память. Но кого это волнует?
— Ха! — сказал я с вызовом. — Стихия Вадима Лыдьвы — вечная мерзлота, зимовки и штурмовки, заносы и торосы. А также снежное равнодушие. И одиночество. Недаром полярников приравнивают к космонавтам.
— Глупость твоя стихия. Непроходимый эгоизм!
Этого ему не следовало говорить. Тем более при Снежанке. Да если бы даже здесь Снежанки и не было… Друг, называется…
Соперники почему-то всегда вычисляют друг дружку. Мне, например, никто про Игоря Кулиничева не докладывал. Между прочим, и про Рэрика Зубарева тоже. Правда, ни тот, ни другой меня не беспокоят, Снежанка равнодушна к обоим, я четко улавливаю это ее равнодушие. Другое дело Тольд Радужка со своим клоунским проникновением в душу. Тольда я откровенно боюсь. Преданность его прилипчивая, пронзительная, хочешь, не хочешь — не устоишь. И подражает Тольд всем так здорово, что невольно начинаешь сам ему подражать. Мне иногда кажется, я и в Снежанку-то из-за Ермилова влюбился. И догадался, что нравлюсь ей, тоже по нему. Достаточно было раз увидеть, как неосторожно совместились в Толлеровом лице оба наших лица. Не думаю, чтобы ему было приятно таскать в себе нас обоих!
А все же он зря про мою глупость сморозил. В иное время я бы и ухом не повел. Но после моей клятвы…
— Спросите лучше, куда он сам документы подал! — предложил я, не скрывая издевки. — Тоже мне, Марсель Марсо!
Я знал, куда бить: на право зваться Марселем Марсо мимы всего мира каждый сезон проводят специальный конкурс… Пришлось опустить глаза — взгляда Тольда я бы не выдержал…
В реальность меня вернул шум зала. Места у нас с Жанной отличные, партер. Можно даже телеувеличитель не ставить. На меня оглядываются. Но неназойливо, вполглаза. Какая ни на есть, а слава. До меня в каверне больше полугода никто не хаживал. Тем более в одиночку. Репортеры изводят меня вопросам: «Ну, а сами вы, Вадим Тарасович, как считаете: наука это или спорт — ваше ледяное отшельничество!» И я теряюсь. Разве одним словом обозначишь? Всего хватает. И науки. И спорта. И подвижничества. И самую малость мистики. Одним словом, рекордный дрейф.
— …Белизе, что вас так привлекло за окном?
«Весна», — мог бы ответить я за Снежану.
Но за окном, помимо весны, Обезьяныш. Качается на тоненькой ветке, передразнивает. Тольда выдворил из класса литератор. За подсказку. А где написано, что изображать собой Печорина — подсказка? Разве человек виноват? Литературные портреты сами липнут к нему. Да и попробуй этого Печорина не изобразить, если Кутасова битый час бубнит про «героя нашего времени» и про «образ лишнего человека в творчестве Михаила Юрьевича». Впрочем, сочувствовал я Тольду ровно до тех пор, пока он не начал из-за окна со Снежанкой перемигиваться. А уж тогда разозлился, показал ему кулак. После уроков подождал:
— Слышь, Радуга, я тебе сейчас все цвета перемешаю!
По залу прошелестел шепоток. Оказывается, занавес давно подняли, появился хваленый Ермилов в роли Отелло и вконец меня разочаровал. Держался он не очень уверенно, рядом с венецианцами как-то сразу сник. Все время к чему-то прислушивался. Мямлил. Поминутно озирался. Заглядывал партнерам в глаза. И со светопластикой был не в ладах: прошагал сквозь дерево, вломился в клумбу, оперся на угол дома, продавил его и реплику начал из-за стены, даже не заметив этого… Если все это считается новым прочтением шекспировского текста, то увольте, я человек старой закалки, я к такому не привык. Никакой актерской гениальностью тут не пахло. Пахло серостью. Обыкновенной сценической пошлостью. И конечно же, повальным и напрасным ослеплением зрителей. Уж если толпа избирает себе кумира, то развенчивает его нескоро.
Я покосился на Жанну. Жанна затаила дыхание. Сосед слева, наоборот, ворочался и зевал. Кто-то впереди кашлял. Попискивали телеприставки. Вообще в зале было шумно. Может, поэтому я не мог потушить в себе высветы памяти и метался по дням и годам, не особенно задерживаясь на конкретных воспоминаниях.
Совместный заплыв в Черном море людей и дельфинов.
Цветные росчерки ежегодного космического салюта на фоне звезд.
Веселая мамина радость от того, что я никуда с Земли не экзаменуюсь, а попросился в Антарктиду, от дома рукой подать. Зато потом, когда Сережка Петерссен предложил себя в первый дрейф, мама примчалась в стационар при Источнике и на глазах у всех ледовиков сначала расплакалась, а потом выдрала меня за волосы.
У Жанны за левым ухом две крохотные родинки. Словно двоеточие. Странно, сколько раз сюда целовал, пока заметил…
В четыре года, набив карманы конфетами, я сбежал из детского сада в Беловежский заповедник. Медведи меня не трогали: я кормил их конфетами, они меня — медом.
Отец так и не дозвался порыбачить на Брэдбери-11 — Жанне долго не давали отпуска, а затем мои три года в Малышке…
После выпускного бала я подстерег Снежанку и высыпал на нее из винтороллера полный багажник сирени. Она обомлела, шмыгнула носом и отвернулась. А когда заметила, что стебли зазеленили ей плечи белого платья, мы единственный раз в жизни поссорились.
Опять Толька Ермилов — раздвоился, что ли? — мельтешит перед партами и один изображает ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем. Мы аплодируем: настоящий волшебник перевоплощения. Жаль, формулы ему так зрелищно не удаются, верх достижений — молекула метана…
— …Тоже мне, Марсель Марсо! — тихо сказал я тогда. И опустил глаза, не в силах вынести Толлерова взгляда.
— Ах-ах, на самом деле в актеры? — раскудахталась Кутасова. — Брось, Радужка, несерьезно. У тебя же талант помогать людям, честное слово!
— Без толку его уговаривать. — Я справился с собой и уставился на Тольда в упор, как на экран. — Пусть идет. Профессия актера — самая безопасная на Земле!
Зачем вслух называть человека трусом?!
И тут наконец на меня снизошло озарение: неуклюжий актеришко на сцене, кумир Семихаток, как раз и есть мой одноклассник, отчего-то немыслимо постаревший. Я порадовался за себя. И пожалел того, кого доконала неточность выбора. Ведь ему сейчас… Ну да, тридцать один, как и мне. Только он не февральский, а августовский. Мы ни разу не праздновали его дня рождения — летом ведь так трудно собрать гостей!
Всем своим тренированным, испытанным перегрузками телом я выпрямился в кресле. И еще раз пожалел человечка на сцене. Уже без зависти, которую, похоже, скрывал от себя всю жизнь.
Я не заметил, в какой миг наступил перелом настроения. И в Ермилове. И во мне. Ермилов заиграл широко, раскованно, заиграл для одного меня и про одного меня, бесстыдно раскрывая притихшему залу мою биографию. Отелло, оказывается, тоже дико, безнадежно, бессмысленно одинок. Как ледовик в каверне: едет, куда везут, посылает миру отчаянные отчеты в капсулах без надежды на то, что их примут. И действует так, будто по-прежнему живет на виду у всех, будто люди способны видеть на четыре километра в глубь льда. Нет отклика ниоткуда, нет весточки от своих. И об ответе не мечтай, никакие сигналы не пробиваются в закупленный, оторванный от человечества мирок. Ведь зрители, сопереживая, тоже отделены от него невозможностью вмешаться в действие. Даже если ложь сокрушает у них на глазах человека. Крохотная ледяная каверна в сердце — и вот она разрастается, пухнет, вот уже поглотила целиком, и ты внутри нее, спеленатый по рукам и ногам ревностью, ненавистью или завистью — все они ранят необратимо.
Характер у каверн неровный. «Каверны коварны, каверны неверны!» — поется в песне ледовиков. Победить каверну можно только один на один. Никто не придет на помощь. Надо жить воспоминаниями. Держать в себе человечество. Беспрерывно думать о нем. Сосредоточить его в себе. Не дать расплыться, потерять конкретность, вытечь из сознания. И держать, держать, держать — постоянно чувствовать и держать в памяти всех-всех-всех. Даже тех, кто рождается и умирает на Большой Земле без тебя, за период дрейфа.