Виктор бегал по улицам, спрашивал в кухмистерских обед, не доедал и бросался вон.
На улицах, чистых, выметенных, стояли на перекрестках городовые. Большие, важные, мордатые, усы серьезные, строгие. Шинели на всех новые, сапоги начищены. У всех начищены. Городовые, когда надо было повернуться, не вертели головой, а всем корпусом, не спеша, обращались. Важно козыряли офицерам, и то не каждому. Станет извозчик не на месте, городовой только коротенько свистнет - тррук - извозчика уж тряхнет на козлах. Хлестнул кнутом - и марш. На главной улице, на бойкой езде стоял околоточный. Околоточный был одет франтом - и верно: шаровары "болгаркой". Сильно уж в теле был околоточный. Виктор через мелькавшие экипажи смотрел, есть ли усмешка. Усмешка была, и лакированный ботфорт был выставлен вперед; спокойно и весело стоит околоточный, будто для своего удовольствия, а мимо так и снуют пролетки, дрожки, кареты, а его обходят, будто вода вкруг камня. И фуражка, как вчерашняя.
Это было в самом центре города, на окраины Виктор не ходил еще: все топтался, все кружил, где шум, где магазины. Он все время помнил, что пустил свое прошение, и, чтоб дело не остановилось, ему казалось, что надо все время работать, хлопотать, не переставая ни минуты; и он ходил, ходил по улицам до изнеможения, до боли в икрах. Вечером в своем номере Виктор при свечке садился писать Груне.
"Грунюшка, ангел души моей! - писал Вавич. - Здесь все околоточные гвардейцы и городовые все правофланговые. Люди одеты, как в праздник, и очень много людей. Особенно евреев. За номер я плачу семьдесят пять копеек и свечка еще. Прошение он у меня взял, и не знаю. И узнать нельзя. Хлопочу весь день, а узнать пока невозможно, а ночью все думаю. Вот уже третьи сутки. Не знаю, что и делать. Может быть, это напрасно, а деньги идут. Слыхал в кухмистерской: двое штатских ругали пристава и всех на свете, - я ушел. В вагоне тоже. Задаток я портному дал тридцать пять рублей. А может быть, все это понапрасну. Хоть он сказал - наверно.
Грунюшка. Увидишь если опять Тайку в театре, ты прямо подойди к ней и скажи, - она все знает, - спроси, как мама, и про старика моего. А потом напиши мне, только поскорее, родная моя. Все расспроси. Ботфорты я пока не покупал. Успею. Номера называются "Железная дорога". Мой нижайший поклон Петру Саввичу.
Крепко целую твою ручку. Твой навек Виктор".
Виктор запечатал письмо и положил на стол. Потушил свечу. Сейчас же потушил. Деньги на устройство дал Виктору Сорокин из своих сбережений, давно уж для Груни копил смотритель свою тугую казенную копейку. Виктор улегся впотьмах в холодную постель. Тяжелым ночным светом мутнело окно. Виктор лежа курил и беспокойно думал.
"Может, бросить все и удрать? Просто уйти пешком куда-нибудь и поступить работать. На железную дорогу. Вот и номера: "Железная дорога". А потом все отработать Петру Саввичу, - и он считал в уме: - За номер, наверно, всего рублей пять, дорога... портному. А Грунечке написать, что решил иначе, и потом выслать ей бесплатный билет и начать жить. Потом помощником начальника станции. Хоть со стрелочника начать. В неизвестности, одна Груня знает и ждет".
Виктор хотел уже вскочить, снова зажечь свечку и приписать в письме:
"Не удивляйся ничему. Храни тайну, скоро про меня узнаешь. Помни, что я до гроба..."
"Но что будет, что смотритель-то? Еще не женился, а обман, удрал. Нет, - думал Виктор, - женюсь, а потом я могу как хочу. Уйду из полиции и найду службу".
Он бросил окурок на пол, повернулся на бок, закрыл глаза и шептал: "Грунюшка, Грунюшка, дорогая ты моя". И казалось, что непременно Груня слышит его.
Утром, когда Вавич спускался по лестнице, он увидал внизу у швейцарской конторки надзирателя. Квартальный хлопал портфелем по конторке и выговаривал швейцару:
- Как же у тебя без определенных занятий? Должен спросить, чем живет? Живет же чем-нибудь, не манной небесной? Нет?
- Никак нет, - говорил швейцар, улыбался подобострастно и приподнимал фуражку с галуном.
- А этих "на время" пускать, ты - того. - Квартальный сложил портфель и погрозил им в воздухе. Швейцар потупился. - Скажешь хозяину, зайду поговорить. - Квартальный увидал Вавича. - Ну, смотри! - сказал швейцару и повернулся.
Швейцар, толстый грязный человек, рванул, распахнул дверь.
- Вы, молодой человек, укажите занятие, - сказал строго швейцар, когда Вавич взялся за двери. Он уже был в очках и что-то ковырял пером в большой книге. - Манной ведь не живете? Извольте сообщить.
- Я запаса армии старший унтер-офицер...
- Это какое же занятие - запаса армии? Это все запаса армии, - швейцар презрительно скосил рот.
Виктор с обидой дернул дверь и выскочил на улицу.
"Ладно, когда вдруг в форме спущусь с лестницы, - ты у меня шапку наломаешь, - думал Виктор. - Хам! Рвань всякая может... Дурак!" И он побежал к витринам офицерских вещей высматривать офицерскую шашку.
Княжна Марья
НАДЕНЬКА назначила Филиппу прийти на ту квартиру, где она переодевалась, чтоб ходить на кружок. В этой квартире жила ее подруга Таня. Одна с прислугой. Таню нянчила эта старуха, и ей можно было верить. Танин отец - адвокат. Его никогда не бывало дома, а Танечкина мать вот уже год как умерла в Варшаве. Танечка одна в адвокатской квартире. Наденька считала Таню девчонкой и свое доверие дарила свысока.
"Барышнешка", - думала Наденька, глядя, как Таня с упоением разглядывает свои ноги в шелковых черных чулках. А Таня смотрела на свои ноги, как на новые: смотри, вдруг выросли. Красивые ноги, в лакированных лодочках. И немного жуткое томило Таню, - вот как смотришь на блестящий, острый кинжал.
- Восемнадцать лет дуре, - шептала Наденька, - могла бы уж, кажется... - и Наденька взглядывала тишком на свой английский ботинок на низком каблуке.
А Таня все глядела на свои ноги, слегка задыхаясь. Позвонили в прихожей. Таня одернула юбку, вскочила с дивана.
Старуха отворила Филиппу:
- Пожалуйста, батюшка.
- Пойдемте сюда, - сказала Наденька особенно сухо при старухе и прошла вперед, твердо постукивая английскими каблучками.
Таня что-то запела глубоким голосом, низким, взволнованным, и села на ковер среди комнаты. Запрятала ноги под юбку, - не надо часто смотреть, - и только рукой через платье сжимала носок лакированной туфли, острый, глянцевый и теплый.
А Наденька усадила Филиппа за раскрытый ломберный стол. Филипп достал платок и вытер все лицо и вверх по волосам провел. Вздохнул, глянул на Наденьку и стал ждать. А Наденька ходила за спинкой стула по комнате, глядела, нахмурясь, в пол и вскидывалась на Филиппов затылок. Над широкой, крепкой шеей мягкой шерсткой бежали серые стриженые волосы.
- Ну, начнем хоть с чтения, - сказала наконец Наденька. - Как вы читаете? Свободно?
Наденька раскрыла перед Филиппом приготовленный томик Толстого. Филипп откашлялся, проглотил слюну и начал. Начал громко, на всю комнату, как читают в школах с последней парты. Он громко рубил слова, перевирал их, ставил ударения, от которых слова звучали по-польски. Деревянная бубнящая интонация. Наденька едва понимала, что выкрикивал Васильев.
Она его поправляла.
- Княжна, княжна, - говорила Наденька.
- Ну да, княжна, - оборачивался Филипп и снова кричал в стену: Княжна Марья!
"Господи, как ужасно, - мотала головой Настенька, - он ничего ведь не понимает". Она еле выдержала этот тупой крик.
- Ну, отлично, - сказала Наденька, не вытерпев. - Достаточно.
Но Филипп шептал, глядя в книгу.
- Отложите книгу, - сказала Наденька.
- А здорово интересно, - и Филипп повернулся красным, вспотевшим лицом к Наденьке.
Наденька диктовала Филиппу, а он, свернув голову конем, выводил буквы и поминутно макал в чернила. Наденька с книжкой в руке глядела через плечо; она видела, как Филипп щедро сыпал "яти", он старался изо всех сил, макал перо и прицеплял корявые завитушки. Все строчки обрастали кудрявым волосом.